На правах рекламы:

https://fixit.center работа мастер по ремонту мелкой бытовой техники.

конденсатоотводчик сравнить цены или купить на | купить потолки тула, but t work | Мобильная дизельная котельная также читайте. | школьное питание программа


Среди эстов

Игорь-Северянин впервые посетил Тойла, насколько известно, в 1912 году. В следующем, 1913 году, напомню, он навестил снимавшего там дачу Федора Сологуба. В годы Первой мировой войны Северянин уже подолгу жил в Тойла.

В «Письме из Эстонии» он так характеризовал этот край:

Ты, край святого примитива,
Благословенная страна.
Пусть варварские времена
Тебя минуют. Лейтмотива
Твоей души не заглушит
Бедлам всемирных какофоний.
Ты светлое пятно на фоне
Хаосных ужасов.

Писатель из Эстонии Юрий Шумаков вспоминает:

«Это имя — Игорь Северянин, а затем и сам поэт были знакомы мне с детства. Наша семья жила в Тарту. Мой отец, Дмитрий Львович, литератор, педагог, актер, знакомый Игоря Северянина еще по Петербургу, часто гастролировал в летние месяцы в Нарва-Йыэсуу (Усть-Нарва, Гунгербург). Как-то, гуляя с отцом у реки, там, где Россонь впадает в своенравную Нарову, я увидел лодку, а в ней рыболова. Он, словно священнодействуя, весь отдался своему занятию. Внезапно человек в лодке резким движением выхватил из кармана какую-то книжицу и принялся с лихорадочностью что-то записывать. Перехватив мой взгляд, отец сказал: "Это — поэт Игорь Северянин".

Через несколько дней после прогулки у реки сижу как-то на крыльце. Из проулка показался человек. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, чем-то напоминало индейского вождя. Не хватало лишь пера в черных, как смоль, волосах. Я узнал его...»

На фотографиях и портретах эстонского периода Игорь-Северянин и впрямь напоминает какого-нибудь Чингачгука. К Эстонии Игоря приохотили еще родители. Отец будущего поэта Василий Петрович Лотарев, его брат Михаил и сестра Елисавета обучались в ревельском (таллинском) пансионе. Мать, Наталья Степановна, проводила с Игорем летние месяцы на эстонском курорте в Гунгербурге (Усть-Нарве).

Позже поэт снимал уже сам дачу в приглянувшейся ему Тойла. Этот небольшой приморский поселок с 1918 года стал для него вторым домом. Здесь он написал свои лучшие произведения эстонского периода. Отсюда пешком, с ночевкой на берегу озера, он частенько ходил в Пюхтицкий Успенский монастырь.

Об этом вспоминает Юрий Шумаков:

«Начиная с 1918 года Тойла становится постоянным местопребыванием поэта, и с тех пор учащаются его "походы" в Пюхтицкую обитель. Он направляется туда то один, то в сопровождении своих знакомых. В Тойле до наших дней сохранился небольшой домик и в нем — кабинет поэта. На стенах — изображения близких и дорогих Игорю Васильевичу деятелей русской культуры, в углу — икона небесного покровителя Северянина, одного из первомучеников Руси, святого князя Игоря из рода Ольговичей. Игорь Васильевич хорошо знал житие своего одноименника. В судьбе этого мученика он видел прообраз трагедийных событий, которые выпали на его долю.

Кроме этой иконы, у Игоря Северянина был образок-талисман. С ним поэт никогда не расставался, веря в силу иконки. Он носил образок в нагрудном кармане, у сердца. В стихотворениях "В долине Неретвы" и, в особенности, в "Сперате" повествуется о преследовавших поэта несчастьях. Избавление от напастей он приписывал заветной иконке.

Автор этих строк в 30-е годы не раз сопутствовал Игорю Северянину во время его прогулок к девичьей обители. Выходили мы ни свет ни заря. Путь был прямым, и поэтому нам приходилось переправляться через весьма широкие протоки на челнах, припрятанных в густых зарослях. Останавливались на уютных озерках, рыбачили. Поэт делился воспоминаниями о давних днях. <...> Вот так, с бесчисленными рассказами о Петербурге, о выступлениях, о встречах с известными писателями, певцами, художниками, с неизменной удочкой в руках Игорь Васильевич приводил спутника в Пюхтицы. Улов по обыкновению дарил инокиням. Не считал излишним каждый раз восторгаться способом, которым в монастыре укладывались дрова, на эдакий старинный Северорусский манер. Но прежде чем войти в обитель, мы сворачивали с дороги к монастырскому источнику. Осенив себя широкого размаха крестным знамением, Северянин входил в обжигающую стужу родника. Неожиданное ощущение дарило это купание, после которого по телу буквально токами расходилась знойная теплота.

Воспитанный в православных традициях, Игорь Северянин уже в раннем творчестве затрагивал церковные мотивы. Например, в "Пасхальном гимне" или в "Каноне св. Иосафу". Искренне чтил он Пресвятую Деву.

Как-то по пути в Куремяэ Игорь Васильевич читал мне написанное в 1923 году стихотворение "Мария":

Серебристое имя Марии
Окариной звучит под горой.
Серебристое имя Марии
Как жемчужин летающий рой.

Серебристое имя Марии
Говорит о Христе, о кресте...
Серебристое имя Марии
О благой говорит красоте.

Серебристое имя Марии
Мне бессмертной звездою горит.
Серебристое имя Марии
Мой висок сединой серебрит.

Одним из любимейших церковных праздников поэта было Успение. Двадцать восьмое августа настраивало его на особый лад, ему хотелось провести этот день в Пюхтицком Успенском монастыре. Преображению Игорь Васильевич также придавал особую значимость и об этом празднике писал во многих своих произведениях. Пасха же навевала ему дорогие воспоминания. Северянин был ностальгической натурой, он любил, бывая у нас, в беседах с моим отцом, Дмитрием Львовичем, вспоминать родной Петербург...»

Между русским периодом жизни поэта до 1918 года и его эстонским бытием была и резкая черта, связанная не столько с революцией, сколько с поэзией. Игорь-Северянин отправился в уже привычную для себя и своих близких Тойла, как помним, вместе с больной мамой и двумя своими женщинами. Уехал не столько от революции, сколько от бытовых неудобств, думал отсидеться в эстонской глуши1. К самим революциям, Февральской и Октябрьской, Северянин поначалу отнесся благожелательно. Написал «Гимн Российской республике», затем «Моему народу» (март 1917 года). Но он ненавидел Керенского, считая его «паяцем трагичным на канате». Зато высоко оценил Ленина за его призывы к окончанию войны.

Однако вскоре была образована Эстонская республика, и Северянин оказался эмигрантом. Или, как он сам себя называл, — «дачником». Дальше, вплоть до смерти поэта в Таллине в декабре 1941 года, 23 года будет длиться эстонский «дачный период».

Из голодного и холодного Петрограда поэт приехал в январе 1918-го в Эстонию не случайно. Еще в 1914 году он писал в «Балтийских кэнзелях»:

В пресветлой Эстляндии, у моря Балтийского,
Лилитного, блеклого и неуловимого,
Где вьются кузнечики скользяще-налимово,
Для сердца усталого — так много любимого,
Святого, желанного, родного и близкого!

С Эстимаа был до революции связан отец поэта. Да и сам стихотворец любил наезды в это селение. Эст-Тойла стоит на берегу моря, можно и порыбачить, и предаться уединению. Он не скрывал, что живет в Эстонии «как в норке крот». Любил он Тойла и щедро вводил в свою поэзию.

Тойла

За двести верст от Петрограда,
От станции в семи верстах,
Тебе душа поэта рада,
Селенье в еловых лесах!

Там блекнут северные зори,
Чьи тоны близки к жемчугам,
И ласково подходит море
К головокружным берегам.

Как обольстительное пойло, —
Колдуйный нектар морефей, —
Влечет к себе меня Эст-Тойла
Волнами моря и ветвей.

Привет вам, шпроты и лососи,
И ракушки, и голоса,
Звучащие мне на откосе, —
Вы, милые мои леса!

Давно я местность эту знаю,
Ее я вижу часто в снах...
О, сердце! к солнцу! к морю! к маю!
К Эст-Тойле в еловых лесах!

Toila. 1918

Я проехал на машине от Таллина до Тойла, от Тойла до Пюхтицкого монастыря и обратно, обошел все старые улицы, осмотрел и дом, где жил поэт. Дом 58 на улице Пикк обозначен памятной доской, посвященной русскому поэту Игорю-Северянину, который жил и работал в Тойла с 1918 по 1936 год. В Тойла, повторю, подолгу жил поэт Федор Сологуб, снимавший дачу на краю селения. По примеру Федора Кузьмича Игорь-Северянин, как помним, стал снимать дачу у тойлаского плотника Михкеля Круута, в семье которого подрастала дочь Фелисса, увлекавшаяся поэзией. Здесь же, на площади, со стороны моря, находится памятник общественному деятелю Абраму Сиймону, который в 1882 году построил первое здание сельского театра на улице Пикк, 73. Интересно, что здание Тойлаского театра было уменьшенной копией Мариинского театра в Петербурге. К сожалению, к нашему времени постройка не сохранилась, сгорела. Приезжал на отдых в Тойла и писатель Александр Куприн вместе с женой.

Истинным украшением Тойла традиционно называют парк Ору. Парк Тойла — Ору оформили в конце прошлого века и постепенно дополняли многими видами деревьев. На центральной аллее посажены липы. Это липы-«медведи», искусно выращенные тогда же, в конце прошлого века, Купфольдом. А всего насчитывают 270 разновидностей кустов и деревьев. Зеленые насаждения привозились из Европы, Северной Америки, Дальнего Востока.

Поэт искренне восхищался тихой и спокойной, трудовой и чистенькой Эстонией, что отразилось в его «Поэзе об Эстонии»:

Как Феникс, возникший из пепла,
Возникла из смуты страна.
И если еще не окрепла,
Я верю, окрепнет она:

Такая она трудолюбка,
Что сможет остаться собой.
Она — голубая голубка,
И воздух она голубой.

Всегда я подвержен надежде
На этих утесах, поверь, —
В Эстляндской губернии прежде,
В республике Эсти теперь.

После публикации в эстонской прессе «Поэзы об Эстонии» Северянин получил письмо от некоего Эд. М-р, который писал:

«Глубокое и сердечное спасибо Вам, поэт, за поэзу о Эстонии, напечатанную в "Свободе России". Каждый эстонец, проживший много лет в России и нашедший там приют, но вынужденный теперь покинуть ее по смутам и волнениям, с особенной приятностью читает теперь Ваш милый стишок об Эстонии. Жаль, что я не поэт, а то бы его непременно перевел на эстонский язык. Желая от души видеть побольше таких произведений — этим будет достигнута крепкая духовная связь между Эстонией и Россией.

О, милые Русские поэты, как вы нам, эстонцам — жившим в течение долгих лет на берегах Невы — чрезвычайно дороги. Разверните свои могучие мысли для создания крепкого духовного союза».

В 1921 году, 13 ноября, тихо скончалась мать поэта, Наталья Степановна Лотарева. Не помогли и моления самого поэта:

Боже! Господи! Великий и милостивый!
Дай пожить ей и смерть отсрочь!
Не отнимай у меня моей матери, —
Не превращай моего дня в ночь...

Нину Степановну похоронили на тойласком кладбище. Не знаю, как дальше распорядился бы Игорь-Северянин своей жизнью, где бы он жил. Ведь в Эстонской республике русских эмигрантов, даже белых, не привечали. Вовремя встретилась ему юная эстоночка Фелисса, влюбленная и в него, и в его стихи, да и жившая в том же доме, где обитал поэт.

О его верной жене, «принцессе с эстонской мызы», хорошо написал все тот же Михаил Петров: «К осени 1921 года назрел конфликт в отношениях Игоря-Северянина с Марией Волнянской, причиной которого была юная Фелисса. С ее появлением в жизни поэта надолго прервалась череда "узнаваний"».

Фелисса Круут и правда занимает в жизни и в творчестве Игоря-Северянина особое место. Их брак продлился без малого 15 лет. Семья Круут надолго оградила поэта от большинства бытовых проблем. Фелисса умела быть мягкой и требовательной одновременно. Она понимала, что жизнь с поэтом требует от нее постоянной готовности к самопожертвованию. Ради мужа Фелисса пожертвовала собственным поэтическим даром. Посвященные ей стихи поэта, по сути своей, являются настоящим гимном эстонской женщине.

Василий Витальевич Шульгин, который познакомился с супружеской четой Лотаревых в Югославии, оставил нам любопытные наблюдения:

«Ее звали Фелисса, что значит счастливая. Не знаю, можно ли было назвать их союз счастливым. Для него она, действительно, была солнцем. Но он казался ли ей звездой? <...> Несомненно только было то, что сейчас он смотрел на нее с любовью. И при том с любовью, отвечавшей его общему облику; с любовью и детской, и умудренной. <...>

Она была младше его и, вместе с тем, очень старше. Она относилась к нему так, как относится мать к ребенку; ребенку хорошему, но испорченному. Она, как мне кажется, не смогла его разлюбить; но научилась его не уважать. <...>

Да, она была поэтесса; изысканна в чувствах и совершенно не "мещанка". Но все же у нее был какой-то маленький домик, где-то там, на Балтийском море; и была она, хоть и писала русские стихи, телом и душой эстонка. Это значит, что в ней были какие-то твердые основы; какой-то компас; какая-то северная звезда указывала ей некий путь. А Игорь Васильевич? Он был совершенно непутевый; стопроцентная богема; и на чисто русском рассоле.

Она была от балтийской воды; он — от российской водки. Он, по-видимому, пил запоем, когда она стала его женой. Но у нее был характер, у этой принцессы с эстонской мызы. Она не отступила перед задачей более трудной, чем выучиться писать русские стихи; а именно: она решила вырвать русскую душу у болярина Петра Смирнова. Ей это удалось, в общем. Когда я с ними познакомился, он не пил ничего; ни рюмки! И в нем не было никаких внешних признаков алкоголика; кроме разве вот этой полупечали. Это, как мне показалось, не была печаль простая, низменная по сладостям "казенного вина". Тут что-то другое. Сколько раз ей казалось, что одержана окончательная победа; и вдруг он запивал так, как будто хотел проглотить всю "Балтийскую лужу". Сколько "честных слов" оказались бесчестными? Она его все же не бросила; она не могла бросить дело своей жизни; она была и тверда, и упряма; но она была бессильна удержать в своем собственном сердце уважение к своему собственному мужу; мужчине бесконечно спасаемому; и вечно падающему. Ее чувство существенно переродилось; из первоначального восхищения, вызванного талантом, оно перешло в нечто педагогическое. Из принцессы ей пришлось стать гувернанткой. А потребность восхищения все же в ней осталась; ведь она была поэтесса! И он это понял, он это чувствовал. Он не мог наполнить поэтических зал в ее душевных апартаментах. Но ведь он был поэт! Поэзия, можно сказать, была его специальность; это было то, зачем он пришел в мир. И вот, можно сказать, родная жена... Это было горько. Тем более горько, что справедливо. Разве он этого не заслужил? Но именно заслуженное, справедливое оно-то и печалит. Наоборот, несправедливость таит в себе природное утешение...»

Для спокойной жизни в Эстонии поэту потребовалось скорейшее венчание, тем более что по любви. В том же 1921 году, 21 декабря Игорь-Северянин женился на дочери крестьянина Михкеля Круута, Фелиссе. Венчание состоялось в Успенском соборе города Тарту. Лютеранка по вероисповеданию, Фелисса приняла православие.

Поэт не забудет то счастливое время:

Фелиссике

Мы вернемся к месту нашей встречи,
Где возникли ласковыя речи,
Где возникли чистыя мечты,
Я, увидев нашей встречи место,
Вспоминаю дни, когда была невеста
Ты, моя возлюбленная, ты!

Юрий Шумаков вспоминает: «Накануне венчания поэт зашел к нам пригласить моих родителей в Успенский собор. А в отношении меня Игорь Васильевич сказал: "А Юра пусть будет мальчиком с иконой". Об этом венчании у меня сохранилось одно забавное воспоминание. Невеста была под стать высокому жениху. Шафер Фелиссы, поэт-сатирик Аугуст Алле, был человек среднего роста, и, утомясь держать венец над невестой, он, недолго думая, надел венец на голову Фелиссы Михайловны». Шафером со стороны жениха был Борис Правдин.

После венчания поэт оформил эстонское гражданство. Так, женившись на эстонке, Игорь-Северянин из «петербургского дачника» превращался в полноправного жителя Тойла.

Здесь поэт и рыбачил, и любил, и писал, на мой взгляд, свои лучшие стихи.

Несмотря на все свои веселые романы и жизнерадостные стихи, выглядел поэт часто грустным, денег не было, сборники стихов выходили редко. Революционной России было не до него, а проигравший Северянину корону «короля поэтов» Владимир Маяковский явно опережал тойлаского отшельника по популярности.

Грусть была какого-то блоковского свойства. Как пишет о Северянине Лев Аннинский:

«Он — наследник тоскующей и стонущей русской музы, которая от Некрасова уже рухнула к Надсону и теперь ищет, куда выбраться. Очи усталые. Сны туманные. Чары томные. Хижины убогие.

Эти северянинские "хижины", конечно, мало похожи на реальные избы, как и его комфортабельные ландолеты — на реальные экипажи. Все смягчено, стушевано, высветлено, обестенено. Краски приглушены — сильные тона тут немыслимы. "Когда твердят, что солнце красно, что море — сине, что весна всегда зеленая, мне ясно, что пошлая звучит струна". Похоже, это отталкиванье от блоковской цветовой определенности. У Северянина цветопись пестрая, и цвета неакцентированы, неотделимы от предметов: коралл бузины, янтарь боярышника, лазоревая тальма, сиреневый взор... Иногда какие-нибудь топазы или опалы наводят на мысль о сходстве этого узорочья с клюевским, но Клюев писал заведомо нереальную фактуру — Северянин же описывает реальный мир, но он в этом мире видит не цвета и предметы, а смешенье их, дробленье: блестки, искры, арабески, брызги, узор — все пенное, искристое, кружевное, ажурное, пушистое, шелестящее, муаровое. Переливы черного и серебристого вобраны в общую гамму; черное почти не видно, серебро поблескивает в смесях и сплавах: серебро и сапфир, серебро и бриллианты, серебро и жемчуг. Лучистые среброструи...

Чарующий морок этой поэзии овевает и окутывает тебя прежде, чем ты начинаешь понимать, что именно спрятано в этом перламутровом мареве, но поэт, активно подключенный к интеллектуальным клеммам эпохи, предлагает нам определение. "Моя вселенская душа". Планетарный экстаз — общепринятый код того времени, особо близкий футуристам. <...> Часто эти мотивы добавляются к поэзии от ума, однако внутри стиха все время бьется какая-то жилка, какой-то детский вопрос: зачем мир злой, когда хочется, чтобы он был добрый?»

Лев Аннинский пишет, что «в знаменитой самохарактеристике "Я, гений Игорь-Северянин" все обращают внимание на "гения". А ведь в стихах многих поэтов 1912 года упоминается "гений" в качестве синонима живого духа (как в XVIII веке), а не количественной характеристики. Магия же четверостишия — в третьей и четвертой строках; там — гениальный лепет вселенского дитяти, осваивающего непонятный мир:

Я повсеградно оэкранен!
Я повсесердно утвержден!

Все объять, всех примирить, всех полюбить.

Уникальная драма Северянина — драма души, взыскующей всемирного братания и общего рая и одновременно чувствующей, что это несбыточно. Отсюда — ирония, и прежде всего — ирония над собой. Отсюда — лейтмотив двоения и простодушные северянинские оксюмороны: черное, но белое... рыдающий хохот... ненависть, которая любовь, любовь, которая ненависть... правда как ложь и ложь как правда... что прелесть, что мерзость... чистая грязь... греза-проза... в зле добро и в добром злоба... И, наконец, обезоруживающее: "Моя двусмысленная слава и недвусмысленный талант!"

Насчет таланта тоже неслучайно: об этом спорили, но в конце концов согласились: чтобы сделать то, что сделал Северянин: "трагедию жизни претворить в грезофарс", талант нужен незаурядный. Но поток этикеток, всосанных, по выражению современного критика (Б. Евсеева), в душевный вакуум, скрывает трагедию.

Главная мысль: мир, достойный любви, должен быть прост. Прост и ласков. Прост и мил. Как песня. Как душистый горошек. Как сердце поэта. "Истина всегда проста".

Да простота-то бывает разная. Для Пастернака — это неслыханная стадия сложности, ересь сложности, недостижимый венец сложности.

Для Северянина — это отмена сложности. Просто сказать людям: живите мирно и будьте, как птицы небесные. Но не слушают! Ни на олуненных аллеях, ни в убогих хижинах — не хотят жить просто и мирно. Мир, очерченный светлым сознанием божьего дитяти, распадается на безумные армии. Безумны "утонченно-томные дуры", которые "выдумывают новый стиль", то есть "крошат бананы в икру". Безумен и простой народ — "народ, угнетаемый дрянью, безмозглый, бездарный, слепой". Цепочка определений: толпа — орда — масса — холопы — людишек муть — звери — нелюди... Только одного определения нет: Северянин избегает слова "чернь" в социально-определенном смысле. В 1917 году сказано: страна "разгромлена чернью", но тут же уточнено: "чернь" — не "народ". И еще в 1937-м — к столетию гибели Пушкина: "Ведь та же чернь, которая сейчас так чтит национального поэта, его сживала всячески со света..." То есть "чернь", подымающаяся "снизу", сливается с "чернью", засевшей "наверху", и так мир закольцован, заведен в тупик, уперт в безвыходность.

Собственно, дело не в том, что нет "выхода", а в том, что выхода нет, потому что не было и "входа". Ни "народ" не входил в круг сознания поэта, ни поэт не входил в круг жизни народа; только издали созерцал его "убогие хижины"...».

С 1918 года Игорь-Северянин уже грустит в эстонской деревушке Тойла, подальше от всех своих грезерок и королев... Игорь-Северянин находит утешение в своей верной жене. Тойлаский старожил Р.Л. Лейвальт вспоминает:

«...1 августа 1922 года у них родился сын. Северянин впоследствии рассказывал, что при крещении ребенка имя, выбранное родителями в честь античного бога вина и плодородия Вакха, показалось священнику несколько странным и языческим, но отец доказал, что в святцах есть и мученик Вакх...»

Теперь это был совсем другой поэт, певец природы, певец Эстонии, певец России... К былым эпатажным, карнавальным стихам он уже относился как к ненужной забаве.

Сам от себя — в былые дни позера,
Любившего услад дешевых хмель,
Я ухожу раз в месяц на озера,
Туда, туда — «за тридевять земель»...
А впереди, направо, влево, сзади,
Куда ни взглянешь, ни шагнешь куда,
Трав водяных взлохмаченные пряди
И все вода, вода, вода...

(«Вода примиряющая»)

Эстонский язык, как уже говорилось, он так и не освоил, но помогала любимая жена, поставляла подстрочники, и Игорь-Северянин взялся составлять «Антологию эстонской поэзии за сто лет», переводил на русский язык сборники стихов Хенрика Виснапу, Марии Ундер и Алексиса Раннита. Это был его способ заработать хоть немного денег.

Алексис Раннит писал о нем (особенности орфографии и вольное цитирование автора сохраняю): «О, он полюбил свой успех, он изнемогал от этой любви, он совсем по детски, романтически влюбился в свою славу. Он твердит о своей любви, надоедает этой любовью, хвастается ею.

Я — гений, Игорь-Северянин
своей любовью упоен.

Но... я хочу Вам теперь рассказать о новом Игоре Северянине, о котором Вы знаете меньше всего, но который является самым полноценным. Это есть Северянин последних 15 лет. Обладатель неизсякаемой певучей силы (и в этом отношении сравним и с Блоком и с Бальмонтом), носитель духа Веселаго и легкокрылаго, охотно дерзающаго и не задумывающагося о своих поражениях, словом, кудрявый русский певец, он, наконец, нашел путь для определения своих верных возможностей, известные нормы, дающия право строгаю таланта. Правда, благодаря этому потерялся прежний образ Игоря Северянина, образ перебирателя гитарных струн, но он добился в своих произведениях прочности и красоты, достижимых только при соединении трех условий: глубокаго безсознательнаго порыва, строгаю его осознания и могучей воли при его воплощении.

Это новыя книги Игоря Северянина, вышедшие в зарубежьи — "Классический розы" (Belgrad, <19>31), "Адриатика" (Narva, <19>32) и "Медальоны" (Belgrad, <19>34), на которыя я хочу обратить внимание... читателя, чтобы он мог корригировать свое прежнее понятие о Игоре Северянине. В этих книгах — законы и предметы реальнаго мира вдруг становятся на место прежних, насквозь пронизанных мечтою, в исполнение которой он прежде верил. Но сила жизни и любовь в нем так сильна, что он начинает любить свое сиротство, постигает красоту боли и смерти. И о грусти пишутся им теперь такия прекрасныя строки:

необходим душе моей, как слава,
изгиб ея осенняго плеча.

Людям, которым суждено дойти до такого превращения, или людям, обладающим кошачьей памятью, привязывающейся ко всем пройденным этапам духа, новыя книги Игоря Северянина покажутся волнующими и дорогими. Северянин, наконец, заговорил своим подлинным и, в то же время, художественно-убедительным языком...»

Вместе с тем с 1925 по 1930 год у Игоря-Северянина не вышло ни одного сборника стихотворений. Заработков не имелось.

Из писем Августе Барановой: «...сижу... часто без хлеба, на одном картофеле — наступают холода, дров нет, нет и кредитов...»; «...побочными способами зарабатывать не могу, ибо болен теперь окончательно»; «...я в полном одиночестве... горчайшую нужду переживаю... болезнь сердца, застарелый аппендицит, сердце изношено, одышка, головные боли частые и жгучие...» (1925).

Не сошелся он и с малочисленной русской эмиграцией. Впрочем, эмигранты отвечали ему тем же. Вот один из них, некто Д.В., жалуется в прессе:

«Шумевший в свое время и давно забытый сейчас в России, Игорь Северянин уже не первый год пожинает лавры в эмиграции. И уже подлинно — каков поп, таков и приход — здесь он нашел истинный дух своей поэзии:

В этой маленькой русской колонии,
Здесь спасающей от беззакония
Свои бренные дух и тела,
Интересы такие мизерные,
Чувства подленькие и лицемерные,
Ищут все лишь еды и тепла.

Так характеризует поэт эмигрантскую толпу. И даже дает ей наставления: можно, мол, устраивать "вечера музыкально-поэзо-вокальные", "и пожалуй, плясать до утра". А что его самого держит в этой среде? В чем собственно "беззаконие", от которого он укрывается. Да помилуйте!»

Беспомощность Северянина в быту была видна всем. Вспомним его сетования поэтессе Ирине Одоевцевой: «Подумать страшно: я живу нахлебником у простого эстонца-мыйзника. Только оттого, что я женился на его дочери. Я для него не знаменитый поэт, а барин, дворянин, сын офицера. За это он меня и кормит. Ему лестно. А я ловлю рыбу. И читаю свои стихи речным камышам и водяным лилиям...»

Под конец жизни, когда он по дурости своей, как мне представляется, ушел от Фелиссы, бедность перешла в настоящую нищету. Северянин, с одним только желанием хоть немного заработать, ходил по дачам и предлагал хозяйкам свой свежий улов — полтора десятка окуньков. Стучался в гостиничные номера, где остановились соотечественники, — «не купите ли книгу Игоря Северянина с автографом?..».

«Что касается голода, — писал Северянин болгарскому поэту Савве Чукалову, — он часто за эти годы нам был знаком, и сейчас, например, когда я пишу Вам это письмо, мы уже вторую неделю питаемся исключительно картошкой с крупной (кристалликами) солью... Мы просто гибнем от людской суровости и бессердечия!..» Это — в худшие дни. А в лучшие — «питались картошкой с соленой салакой, запивая кипятком».

Знакомые советовали Северянину устроиться куда-нибудь на службу. Он не желал: «Всю жизнь я прожил свободным! И лучше мне в нищете погибнуть, чем своей свободы лишиться».

Согласно одной из легенд, слово «Тойла» происходит от финского слова «Тойве», что означает «Желание», «Надежда». Вот этой надеждой на лучшее и жил Игорь-Северянин в Эстонии. Ушла из его жизни Тойла, ушло и спокойствие, ушли и последние надежды.

Я бы назвал это крушением всей жизни. Его Фелисса даже подружек и поклонниц северянинских принимала у себя дома, но никто из них не покушался на их семейное счастье. И вот появилась молоденькая учительница из Таллина, к тому же замужняя, с дочкой, Вера Борисовна Коренева, переделавшая фамилию под эстонскую — Коренди. Она неплохо знала стихи Северянина, дождалась, когда поэт вернется после длительных успешных гастролей по Балканам, и повела решительное наступление, не обращая внимания на жену. Звонила, закидывала письмами, приезжала в Тойла и как-то сумела заарканить поэта, надеясь на будущие совместные гастроли по всему миру. Но шел уже 1936 год, Европа двигалась к войне, и никаких предложений Игорю-Северянину ниоткуда не поступало. Оба безработные, беспомощные, да еще с дочкой Веры на руках. Игорь-Северянин писал письма в Тойла жене, умоляя простить его. Но на этот раз весь деревенский клан Круутов воспротивился, тем более что Вера Борисовна выдумала легенду, будто и дочку свою родила от Северянина. Возможно, сама Фелисса и готова была простить своего заблудшего мужа, но кто бы их стал содержать?

Осень 1938-го — весну 1939 года поэт в тяжелейших условиях провел в Саркюля, маленькой эстонской деревушке. Осень была холодная, с проливными дождями. Его мучили мысли под стать погоде. Искусство казалось ненужным, дальнейшая жизнь — бессмысленной. Главная же боль, в чем он не мог себе не признаться, терзала оттого, что «одно расстроилось, другое не могло наладиться».

Стала жизнь совсем на смерть похожа:
Все тщета, все тусклость, все обман.
Я спускаюсь к лодке, зябко ежась,
Чтобы кануть вместе с ней в туман.
И плывя извивами речными, —
Затуманенными, — наугад,
Вспоминать, так и не вспомнив, имя,
Светом чьим когда-то был объят.
Был зажжен, восторгом осиянный,
И обманным образом сожжен,
Чтоб теперь, вот в этот день туманный,
В лодке плыть, посмертный видя сон.

(«В туманный день»)

Из-за непогоды Саркюля часто бывала отрезана от Усть-Нарвы, находящейся на другом берегу. Тогда Северянин и Коренди, потерявшая работу в Таллине, оставались без хлеба, муки и прочего, самого насущного. Лавок в деревне не было, взять что-то взаймы — не у кого. Запастись же продуктами впрок — не хватало денег. Это заставило их весной 1939 года переехать в Усть-Нарву. Сняли квартиру — две комнаты с кухней — солнечную и удобную. Под окнами Россонь впадала в Нарову. Крестьянин-плотник Петр Иванович сделал по рисункам Северянина необходимую мебель. Взял за работу по-свойски, недорого.

После присоединения Эстонии к Советскому Союзу начались его первые публикации в советской прессе, поэт написал воспоминания о Маяковском, цикл сталинских стихов. Но началась война, немцы заняли Эстонию. Вера Коренди перевезла совсем разболевшегося поэта в Таллин, где он и скончался в декабре 1941 года.

Примечания

1. На раннем этапе эмиграции Игорь-Северянин достаточно жестко критиковал большевиков, в частности, в стихотворении «Их культурность...» (1919). Вместе с тем поэт был далек и от Белого движения. Противоборствующие силы Гражданской войны казались ему «людишками гнусными и озверелыми», «бесцветными по существу» («Крашеные», 1919). — Прим. ред.

Copyright © 2000—2024 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.