На правах рекламы:

Зачем нужна дезинфекция помещения.


Так жили поэты

Время начала XX века, войны и революции, которые резко меняли судьбы и жизнь не только отдельных людей, но и народа в целом, — все это породило необыкновенную эпоху русской литературы и культуры, названную Серебряным веком. В прозе продолжали творить признанные мастера — Чехов, Горький, Куприн, Бунин, в поэзии — Сологуб, Анненский, Блок, Брюсов, Гумилев, Волошин, Бальмонт, Ходасевич, Андрей Белый, Игорь-Северянин...

К блестящей когорте Серебряного века принадлежат прозаики и поэты, которые родились в последнее десятилетие XIX века. Среди них — Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Есенин, Маяковский, Набоков, Шенгели... Это был подлинный расцвет культуры — по силе талантов и разнообразию дарований.

Выражение было впервые употреблено в 1929 году Николаем Бердяевым, соотнесено с выражением «золотой век», которым часто называли пушкинскую эпоху, первую треть XIX века.

Игорь-Северянин — один из лидеров Серебряного века — был хорошо знаком со многими из его представителей. Кто-то был наставником Северянина, кто-то учителем, кто-то и учеником. Вот и поговорим о них.

Зинаида Гиппиус, откровенно ненавидевшая Игоря-Северянина, тем не менее писала о нем:

«Это мое стихотворение — письмо, ниже печатаемое, имеет свою маленькую историю.

Да ведь и относится оно ко временам историческим, — чуть не доисторическим для нас, — довоенным!

В апреле 1913 года Ф.К. Сологуб прислал мне в Ментону (где мы тогда находились) письмо, со вложением стихов Игоря Северянина, о Балтийском море и посвященных мне. Письмо было откуда-то из Крыма, там Сологуб жил тогда вместе с И. Северянином, а, может быть, попали они туда, совершая одно из совместных своих турне по России.

Мы часто переписывались с Сологубом. Бывало, и в стихах. Ничего не сохранилось из этой переписки. Но сегодняшний приезд Игоря Северянина в Париж заставил меня порыться в старых бумагах и в моей памяти. Клочок бумаги с ответом Сологубу "для передачи Игорю Северянину" — нашелся...

Кое-что нашлось и в памяти. Ф.К. Сологуб с особенной горячностью, даже как будто с увлечением, относился к юному тогда "эго-футуристу", поэту Игорю Северянину. Говорю "как будто", потому что Сологуб был человек с тройным, если не пятерным, дном и, даже увлекаясь, никогда на "увлекающегося" похож не был. Во всяком случае, это в квартире Сологуба положено было первое начало "поэзо-вечеров", у Сологуба мы, тогдашние петербургские писатели, познакомились с новым поэтом и с напевным чтением его молодых стихов. Это были стихи, впоследствии такие известные, из "Громокипящего кубка": первая книга И. Северянина, скоро потом вышедшая с интересным сологубовским предисловием.

Я очень помню эти вечера в квартире Сологуба. Он, вместе с заботливой, всегда взволнованной А.Н. Чеботаревской, нежно баловал Игоря Северянина. После долгих "поэз" — мы шли веселой гурьбой в столовую. Нам не подавали, правда, "мороженого из сирени", но "ананасы в шампанском" — случалось, и, уж непременно удивительный ликер, где-то специально добываемый, — "Crème de Violette".

Дела давно минувших дней! Игорь Северянин их, я думаю, помнит. Вспомнят и другие, кто остался жив.

Письмо Сологуба со стихами И. Северянина и мой ответ стихотворный — относятся к периоду более позднему. Как будто странный ответ: почему говорится в нем столько о "Ледовитом Океане"? Но я вспоминаю, почему: тогда, в Ментоне, мы жили вместе со старыми, "царскими", эмигрантами. И были как раз заняты чтением интереснейших писем с крайнего севера, от политических ссыльных (тоже "царских").

Самое странное, — теперь! — что письма эти, с кучей фотографических снимков, спокойно посылались из России по почте и спокойно эмигрантами получались.

Другие времена. Другие эмигранты. Другая ссылка. Все другое!

Но Ледовитый Океан остался.

Ф.К. Сологубу (Ответ)

Ментона, апрель, 1913 г.

...Я вижу, Игорь Северянин
Тремя морями сразу ранен.
      Зане
Он грезит Балтикой на Черном бреге
      Сюда, ко мне
      На Meditérranée.

Ну что ж, скажите — я благодарю,
Хотя морями вовсе не горю.

Когда над средиземной простынею
Жужжу, ветрюсь на хидроплане,
И то я занят думою одною:
    О Ледовитом Океане.
. . . . . . . . . .

Там вешний день криклив и хмурен,
Там льдист апрель, июнь обурен,
И наст бесталый, вековой,
Звенит под летнею травой.
. . . . . . . . . .

Ночного солнца белый глаз,
Седые воды Индигирки...
О, мокротяжкие плащи тумана!
О, стужное кипенье Океана!..»

В ту пору их противостояние не достигло еще крайней точки, со временем Зинаида Гиппиус начала писать о своем коллеге более ядовито, но при этом с блеском и с долей правды. Вот, к примеру, как пишет она о взаимоотношениях Северянина с Брюсовым:

«У очень многих людей есть "обезьяны". Возможно даже, что есть своя у каждого мало-мальски недюжинного, только не часто их наблюдаешь вместе. Я говорю об "обезьяне" отнюдь не в смысле подражателя. Нет, но о явлении другой личности, вдруг повторяющей первую, отражающей ее в исковерканном зеркале. Это исковерканное повторение, карикатура страшная, схожесть — не всем видны. Не грубая схожесть. На больших глубинах ее истоки. "На мою обезьяну смеюсь", — говорит в "Бесах" Ставрогин Верховенскому. И действительно, Верховенский, маленький, суетливый, презренно мелкий и гнусный, — "обезьяна" Иван-Царевича, Ставрогина. Как будто и не похожи? Нет, похожи. Обезьяна — уличает и объясняет.

Для Брюсова черт выдумал (а черт забавник тонкий!) очень интересную обезьяну. Брюсов — не Ставрогин, не Иван-Царевич, и обезьяна его не Верховенский. Да и жизнь смягчает резкости.

Брюсовская обезьяна народилась в виде Игоря Северянина.

Можно бы сделать целую игру, подбирая к чертам Брюсова, самым основным, соответственные черточки Северянина, соответственно умельченные, окарикатуренные. Черт даже перестарался, слишком их сблизил, слишком похоже вылепил обличительную фигурку. Сделал ее тоже "поэтом". И тоже "новатором", "создателем школы" и "течения"... через 25 лет после Брюсова.

Что у Брюсова запрятано, умно и тщательно заперто за семью замками, то Игорь Северянин во все стороны как раз и расшлепывает. Он ведь специально и создан для раскрытия брюсовских тайн. Огулом презирает современников, но так это начистоту и выкладывает, не боясь, да и не подозревая смешного своего при этом вида. Нисколько не любит и не признает "никаких Пушкиных", но не упускает случая погромче об этом заявить, даже надоедает с заявлениями. Однако от гримасы на Брюсова и тут вполне воздержаться не может: если Брюсов "считал нужным" любить Пушкина и Тютчева, то Игорь "признает"...

Мирру Лохвицкую (благо, и она умерла). Но верен себе и опять выдает некую тайну: Брюсов мог бы, но ни разу не сказал: "Хороши вы, не признающие меня и Тютчева" или "меня и Пушкина". Игорь же, ругая на чем свет стоит "публику", читающую и почитающую каких-то поэтов, поясняет:

А я и Мирра — в стороне!

"Европеизм" Брюсова отразился в Игоре, перекривившись, в виде коммивояжерства. Так прирожденный коммивояжер, еще не успевший побывать в людях, пробавляется пока что "заграничными" словцами: "Они свою образованность показать хочут", — сказала чеховская мещаночка.

Игорь, как Брюсов, знает, что "эротика" всегда годится, всегда нужна и важна. "Вы такая экстазная, вы такая вуальная..." — старается он, — тоже с большим внутренним равнодушием, только надрыв Брюсова и страшный покойницкий холод его "эротики" — у Игоря переходит в обыкновенную температуру, ни теплую, ни холодную, "конфетки леденистой".

Главное же, центральное брюсовское, страсть, душу его сжегшую, Игорь Северянин не преминул вынести на свет Божий и определить так наивно-точно, что лучше и выдумать нельзя:

Я гений, Игорь-Северянин,
Своей победой упоен:
Я повсеместно оэкранен,
Я повсесердно утвержден...

Брюсовское "воздыхание" всей жизни преломилось в игоревское "достижение". <...>

Обезьяна Брюсова, конечно, нетерпелива. Где-то, чуть не в том же стихотворении "я гений", она объявляет, что дала себе для "повсесердного утверждения" гениальности годичный срок:

...сказал: я буду!
Год отсверкал, и вот — я есть!

Ужели что-нибудь изменится, если мы докажем бытие Игоря Северянина и в этом году сомнительным, а в сверкании последующих — превратившимся в полное небытие?

Игорь Северянин сразу произвел на меня беспокойное впечатление. Так беспокоишься, когда что-то вспоминается, но знаешь, что не вспомнишь все равно.

У Сологуба (он тогда очень возился с новоявленным поэтом) было в этот вечер всего два-три человека, кроме нас. Длинный бледный нос Игоря, большая фигура — чуть-чуть сутулая — черный сюртук, плотно застегнутый. Он не хулиганил — эта мода едва нарождалась, да и был он только эго-футурист. Он, напротив, жаждал "изящества", как всякий прирожденный коммивояжер. Но несло от него, увы, стоеросовым захолустьем; он, должно быть, в тот вечер и сам это чувствовал и после каждого "смелого" стихотворения — оседал.

Может быть, первое, в чем для меня смутно просквозил Брюсов, — это манера читать стихи. Она у обоих поэтов совершенно разная. Игорь Северянин — поет; не то что напевно декламирует, а поет, ну, как певец, не имеющий голоса, поет с эстрады романс, притом все один и тот же. Брюсов читает обыкновенно. Лишь тонкий тенорок его, загибая все выше, надрывно переходит иной раз во вскрик — и во вскрике нота, грубо повторяемая Игорем Северянином. С этой ноты Игорь прямо и начинает свое:

Я гений...

У Брюсова есть трагическая строчка:

Мне надоело быть "Валерий Брюсов"...

Игорь Северянин мог бы ответить ему: мало что надоело; ты все равно есть, ибо

вот — я есть!

Игру с обезьяньими параллелями можно продолжать без конца. О некоторых еще придется упомянуть. Но пока укажу, что Игорь Северянин, подобно Верховенскому, невольно льнувшему к Ставрогину, и сам ощущал нитку, которая с Брюсовым его связывала. Он о ней не раз говорит, бесцеремонно и бездумно, как обо всем говорит. Вспоминаю лишь строки насчет всеобщей, кажется, ничтожности перед ним, Игорем Северянином:

...кругом бездарь;
И только вы, Валерий Брюсов,
Как некий равный государь...

Кто не загремел о будущих победах наших, едва началась война? И беллетристы, и драматурги; про стихотворцев и говорить нечего. Напрасны были все тихие уговоры:

Поэты, не пишите слишком рано,
Победа еще в руке Господней;
Сегодня еще дымятся раны,
Никакие слова не нужны сегодня...1

Через год, впрочем, эта волна несколько схлынула. Но некоторые остались. Между ними — Валерий Брюсов (и, конечно, Игорь Северянин).

Никто так упрямо и так "дерзновенно" не прославлял войну год за годом, как Брюсов. Никто не писал таких грубо шовинистических стихов во время войны, как Брюсов (Иг. Северянин сделал эту грубость грубостью словесной, срифмовав: "Бисмарк — солдату русскому на высморк").

Константинополь и Св. София в свое время вдохновили Брюсова на целый ряд стихотворений, где славилась будущая мощь Руси. Мы всех прославлений, конечно, не читали, и перечислить их я не могу. Отчасти благодаря настроениям этим, между нами и Брюсовым сообщение во время войны прекратилось. Мы слышали, что он постоянно в автомобиле ездит на фронт с какой-то не то гражданской, не то военной организацией; или, по знакомству, с военным агентом... не знаю, боюсь неточностей. Ему до нас и нам до него в это время дела было мало.

Игорь Северянин шатался в Петербурге. Вдруг его взяли да и мобилизовали. Заперли в казармы. Поклонники и поклонницы бросились во все канцелярии — освобождать; хотя бы из казарм; успели. Иг. Сев<ерянин> вернулся к Невскому проспекту. Это не уменьшило его военного жара. Написал, что гулять по Невскому "еще не значит быть изменником", а что когда все другие дрогнут, о, знайте —

Тогда ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин!

Упоминание о "поклонницах" да не будет истолковано превратно: Игорь Северянин, несмотря на всех экстазных и вуалевых дам, на кокаин, на эскапады, даже на обещание вести полки в Берлин — по существу добрый муж своей жены, любящий отец.

Революция. Краткие, бурные месяцы керенщины, — февраль—октябрь. О Брюсове за этот период мы мало слышали, а что до Игоря Северянина — то он положительно растаял в туман, будто ветром его сдуло. Не было его и после октября нигде, ни в октябристах, ни в контр-октябристах. Я до поразительности ничего о нем не знаю; стараюсь вспомнить — и мерещатся какие-то глухие вести, а может быть, и не было их. Превратился в призрак...»

Почему Зинаида Гиппиус так привязывала Брюсова к Северянину? Да потому, что Игорь-Северянин и впрямь, выйдя из ученической зависимости от Лохвицкой и Фофанова, сразу же попал в такую же зависимость от Сологуба и Брюсова. Да и польщен был Игорь, что ведущий в те времена поэт Брюсов так много говорит о нем, а поэт Сологуб написал предисловие к его книге стихов. Но стоило Брюсову покритиковать за что-то молодого поэта, Северянин резко обиделся.

Вот что писал Брюсов в статье «Игорь Северянин» (1915):

«"Когда возникает поэт, душа бывает взволнована", — писал Ф. Сологуб в предисловии к "Громокипящему кубку". Конечно, певец звезды Майр, обычно скупой на похвалы, не мог ошибиться, произнося приговор столь решительный. Чуткость не изменила Ф. Сологубу, когда он приветствовал Игоря Северянина высоким именем Поэта. Да, Игорь Северянин — поэт, в прекрасном, в лучшем смысле слова, и это в свое время побудило пишущего эти строки, одного из первых, в печати обратить на него внимание читателей и в жизни искать с ним встречи. Автор этой статьи гордится тем, что он, вместе с Ф. Сологубом и Н. Гумилевым, был в числе тех, кто много раньше других оценили подлинное дарование Игоря Северянина.

Однако самое название "поэт", в каждом отдельном случае, требует пояснений и определений. Конечно, "не тот поэт, кто рифмы плесть умеет". С другой стороны, мы только условно называем "поэтом" того, кто совсем не умеет "плесть рифмы". В одной эпиграмме Баратынский шутил: "И ты — поэт, и он — поэт, но разницу меж вас находят"... Даже между великими поэтами "разница" несомненна. Может быть, по силе непосредственного стихийного дарования Тютчев не уступал Пушкину. И все же Пушкин стал родоначальником всей новой русской литературы, а роль Тютчева в истории нашей поэзии гораздо менее значительна. Это происходит оттого, что один талант еще не определяет всего значения поэта и писателя.

Мы знаем, что гений иногда "озаряет голову безумца, гуляки праздного". Хорошо, если таким гулякою оказывается Моцарт, да и то Сальери сказал не всю правду: из биографии Моцарта мы знаем, как много он учился и как много работал. <...> Томы сочинений Пушкина, его глубокие суждения о разнообразнейших вопросах истории, политики, науки, искусства, его черновые рукописи, свидетельствующие о кропотливой работе, опровергают то представление о нашем великом поэте, какое готов был поддерживать он сам: как о "повесе, вечно праздном". Разносторонность познаний и интересов Гете достаточно известна. Когда же поэтический дар не сочетается ни с исключительным умом, ни с неодолимым терпением, в лучшем случае выходит русский Фофанов или французский Верлен.

"Душа бывает взволнована, когда возникает поэт". Но после первого радостного волнения наступает время анализа. <...> "...открыв" нового поэта, пережив радостное "волнение души", читатель невольно начинает относиться критически к новому знакомцу, старается определить его удельный вес. Хочется узнать, принадлежит ли новый поэт к числу редких "посланников провидения", благословенных гостей мира, как Пушкин и Гете, или к числу второстепенных светил, как Фофанов и Верлен, или, наконец, к тем мимолетным огням, которые, как падающие звезды, порою озаряют на миг небосвод литературы.

<...> Первая большая книга, изданная им <Северянином> (он сам именует ее "первой" книгой, как бы отрекаясь от своих предыдущих изданий), "Громокипящий кубок" — книга истинной поэзии.

О ее стихах справедливо сказал Ф. Сологуб: "Пусть в них то или другое неверно с правилами пиитики, что мне до того!" Но после первой появилась "вторая", "Златолира", огорчившая всех, кто успел полюбить нового поэта, — так много в ней появилось стихов безнадежно плохих, а главное, безнадежно скучных. Не лучше оказалась и "третья" книга, "Ананасы в шампанском". Сторонники поэта объясняли это тем, что в обеих книгах были собраны, преимущественно, прежние, юношеские стихи Игоря Северянина. Мы ждали "четвертой" книги; она вышла под заглавием "Victoria Regia", с пометами под стихами 1914 и 1915 г. Увы! и она не оправдала добрых ожиданий: в ней много подражаний поэта самому себе и много стихотворений неудачных и слабых; ни в какое сравнение с "Громокипящим кубком" идти она не может.

Что же остается делать читателям Игоря Северянина? Отбросить три его книги и перечитывать "Громокипящий кубок", опять и опять радуясь на свежесть бьющей в нем струи? Или — вдуматься в странное явление и решить, наконец, что же за поэт Игорь Северянин: суждено ли ему остаться "автором одной книги" (каких мы немало встречаем в истории литературы), или возможны для него развитие, движение вперед, новые счастливые создания? Последнее — прямое дело критики, и ее дело также, если она серьезно относится к своей задаче, указать, по мере своих сил и разумения, поэту, какие причины мешают ему развивать свой дар и идти к новым художественным завоеваниям. <...>

Подойдем же к поэзии Игоря Северянина со всем доброжелательством читателя, благодарного ему за "Громокипящий кубок", и постараемся уяснить для самих себя и для него, почему нас и, сколько мы знаем, так многих, любящих поэзию, не удовлетворяют его последние книги...»

В ответ Игорь-Северянин упрекнул Брюсова в зависти. Тот ответил2: «Любопытно, в чем бы я мог "завидовать" Игорю Северянину. Мне было бы стыдно, если бы я оказался автором "Ананасов", и мне было бы обидно, если бы я сделался объектом эстрадных успехов, выпавших на долю Игоря-Северянина. Поэту, немного очадевшему, должно быть, оттого, что "идут шестым изданием иных ненужные стихи", следует усвоить себе простую разницу между критической оценкой и завистью. Не нужно непременно завидовать и можно не переставать любить, судя критически и иногда строго осуждая те или другие страницы прозы и стихов. Неужели Игорю-Северянину непонятна благородная любовь к литературе, побуждающая нас, критиков, оценивать создания поэзии, а понимает он только "кумовство" или "зависть"?»

Но вернусь к статье Брюсова и приведу из нее еще несколько суждений о творчестве Северянина:

«Особенность Игоря Северянина составляет ироническое отношение к жизни. Он очень верно сказал о себе (IV, 31)3: "Я — лирик, но я — и ироник". В наши дни это — редкий дар; сатира в стихах вымирает, и приходится дорожить поэтом, способным ее воскресить. А что у Игоря Северянина есть все данные для того, может доказать одна "Диссона" (I, 77), стихотворение, прекрасное от начала до конца:

Ваше Сиятельство к тридцатилетнему — модному — возрасту
Тело имеете универсальное... как барельеф...
Душу душистую, тщательно скрытую в шелковом шелесте,
Очень удобную для проституток и для королев...

Много такой злой иронии рассеяно по "Мороженому из сирени". Целый ряд отдельных выражений прямо поражает своей меткостью и универсальностью: "дамьи туалеты пригодны для витрин" (I, 70), "женоклуб... где глупый вправе слыть не глупым, но умный непременно глуп" (I, 71), "под пудрой молитвенник, а на ней Поль де Кок" (I, 70), "грумики, окукленные для эффекта" (1,100) и т. д.

Ирония спасает Игоря Северянина в его "рассудительных" стихотворениях. Поэтому хороши его стихотворные характеристики Оскара Уайльда (I, 101), с прекрасным начальным стихом: "Его душа — заплеванный Грааль", а также Гюи де Мопассана (I, 101), с удачным сравнением: "Спускался ли в Разврат, дышал, как водолаз". <...> В последних книгах поэта, может быть, удачнее всего те стихи, где воскресает эта ирония. Так, например, хотя и с некоторыми оговорками, мы охотно "принимаем" стихи "В блесткой тьме" (III, 14).

Как подлинный художник, Игорь Северянин обладает даром перевоплощения. Он умеет писать и в иных стилях, нежели свой, конечно, если чужой стиль ему знаком. <...> Порукою в том стихи Игоря Северянина, написанные "в русском стиле", в которых он сумел остаться самим собой, удачно переняв то склад нашей народной песни, то особенности народного говора. Таковы стихотворения: "Идиллия" (I, 15), "Chanson Russe" (I, 37), "Пляска мая" (I, 36), "Русская" (I, 37), некоторые пьесы из "Victoria Regia". Напротив, когда Игорь Северянин пытается перенять стили ему незнакомые, например, — античный или писать стихи "экзотические", попытки кончаются горестной неудачей.

<...> Среди новых словообразований, введенных Игорем Северянином, есть несколько удачных, которые могут сохраниться в языке, например глагол "олунить". Наконец, и ассонансы, на которые Игорь Северянин очень щедр, иногда у него звучат хорошо и действительно заменяют рифму; интересны его попытки использовать, вместо рифмы, диссонанс, — слова, имеющие различные ударные гласные, но одинаковые согласные (например, III, 39: "кедр — эскадр — бодр — мудр — выдр").

Таков Игорь Северянин, как он представляется в своих лучших созданиях. Это — лирик, тонко воспринимающий природу и весь мир и умеющий несколькими характерными чертами заставить видеть то, что он рисует. Это — истинный поэт, глубоко переживающий жизнь и своими ритмами заставляющий читателя страдать и радоваться вместе с собой. Это — ироник, остро подмечающий вокруг себя смешное и низкое и клеймящий это в меткой сатире. Это — художник, которому открылись тайны стиха и который сознательно стремится усовершенствовать свой инструмент, "свою лиру", говоря по-старинному. При таких данных, казалось бы, можно ли желать большего? Чего же недостает Игорю Северянину, чтобы не только быть поэтом, но и стать поэтом "значительным", а может быть, и "великим?"».

Я считаю, что Валерий Брюсов в целом верно отмечает и минусы поэзии Северянина:

«..."святой простотой" поэта, его "неискушенностью" в истории литературы объясняется, вероятно, и его самомнение, весьма близко подходящее, в стихах по крайней мере, к "мании величия". Тому, кто не знает всего, что сделали поэты прошлого, конечно, кажется, что он-то сам сделал очень много. Каждая мысль, каждый образ кажутся ему найденными в первый раз. Очень может быть, Игорь Северянин, заявляя, например, "Я не лгал никогда никому, оттого я страдать обречен" (II, 42), уверен, что впервые высказывает такую мысль и впервые в таком тоне говорит в стихах (но вспомним хотя бы добролюбовское "Милый друг, я умираю оттого, что был я честен..."). Понятно после этого, что Игорю Северянину совершенное им (т. е. то, что он написал книгу недурных стихов) представляется "колоссальным", "великим" и т. п. Он объявляет, что "покорил литературу" (1,141), хотя весьма трудно определить, что это, собственно, значит, что его "отронит Марсельезия" (II, 11), что он "президентский царь"... и т. п. Отсутствие знаний и неумение мыслить принижают поэзию Игоря Северянина и крайне суживают ее горизонт.

Говорят, что Игорь Северянин — новатор. Одно время он считался главою футуристов, именно фракции "эгофутуристов". Однако для роли maître4 у Игоря Северянина не оказалось нужных данных. Ему нечего было сказать своим последователям; у него не было никакой программы. Этим внутренним сознанием своего бессилия и должно объяснить выход Игоря Северянина из круга футуристов, хотя бы сам он, даже для самого себя, объяснял это иначе. "Учитель", которому учить нечему, — положение почти трагическое! <...> Кое-какие права на звание новатора дают Игорю Северянину лишь его неологизмы. Среди них есть много глаголов, образованных с помощью приставки "о", например, удачное "олунить" и безобразное "озабветь"; есть слова составные, большею частью построенные несогласно с духом языка, как какая-то "лунопаль"; есть просто иностранные слова, написанные русскими буквами и с русским окончанием, как "игнорирно"; есть, наконец, просто исковерканные слова, большею частью ради рифмы или размера, как "глазы", вместо "глаза", "норк" вместо "норок", "царий" вместо "царский". Громадное большинство этих новшеств показывает, что Игорь Северянин лишен чутья языка и не имеет понятия о законах словообразований. На то же отсутствие чутья языка указывают неприятные, вычурные рифмы, вроде: "акварель сам — рельсам", "воздух — грез дух", "ветошь — свет уж", "алчен — генерал чин" и т. п. В этом отношении Игорь Северянин мог бы многому поучиться у поэтов-юмористов.

Нет, в новаторы Игорь Северянин попал случайно, да, кажется, сам тяготится этим званием и всячески старается сбросить с себя чуждый ему ярлык футуриста.

Вывод из всего сказанного нами напрашивается сам собою. Игорю Северянину недостает вкуса, недостает знаний. То и другое можно приобрести, — первое труднее, второе легче. Внимательное изучение великих созданий искусства прошлого облагораживает вкус. Широкое и вдумчивое ознакомление с завоеваниями современной мысли раскрывает необъятные перспективы. То и другое делает поэта истинным учителем человечества».

Зинаида Гиппиус в воспоминаниях называла Северянина «обезьяной Брюсова». Однако же Брюсов и сам, наблюдая популярность Северянина, пытался понять причины его успеха, о чем свидетельствует брюсовская книга-мистификация «Стихи Нелли» (1913), написанная якобы поэтессой, но полностью в поэтике Северянина; попытка освоить его ритмы и образную систему очевидна. То есть уже сам Брюсов начинает подражать Северянину.

Константин Мочульский в своей монографии «Валерий Брюсов» из этой истории сделал парадоксальный и неожиданный вывод: «Стоит почитать стихи Нелли, чтобы убедиться, с какой неизбежностью "поэзы" Северянина вырастают из лирики Брюсова».

Все наоборот. Признав Игоря-Северянина «настоящим поэтом, поэзия которого все более и более приобретает законченные и строгие очертания», Брюсов заставил свою «Нелли» даже овладеть северянинскими интонациями и новациями, в том числе и неологизмами в духе Игоря-Северянина: «Легкий жизни силуэт / Встал еще обореоленней», «Пусть твоя тень туманит» и др. Зависимость от этой стилистики для придуманной Брюсовым ультрасовременной, «городской», эпикурейски настроенной и отзывающейся на все «модное» поэтессы была едва ли не неизбежной.

Дополнительный аргумент этой зависимости — выбор Брюсовым для своей мистификации имени, которое он заимствовал из стихотворения Северянина «Нелли». Одно из стихотворений «Нелли» — «Катанье с подругой» из цикла «Листки дневника» — представляет собой откровенную ироническую стилизацию «под Северянина»:

Плачущие перья зыблются на шляпах,
Страстно-бледны лица, губы — словно кровь.
Обжигает нервы Lentheric'а запах,
Мы — само желанье, мы — сама любовь.
. . . . . . . . . .
Кучер остановит ход у «Эльдорадо»,
Прошуршит по залам шелк, мелькнет перо.
«Нелли! Что за встреча!» — «Граф, я очень рада...»
Шоколад и рюмка трипль-сек-куантро.

После полемики с Северянином дружеские отношения между поэтами прерываются. Оскорбленный Северянин вступает в диалог в «Поэзе для Брюсова». Ущемлено его самовлюбленное «Я». Северянин вновь обвиняет Брюсова в зависти: «Валерий Яковлевич! Вы — / Завистник, выраженный явно...» Северянин наделяет Брюсова такими эпитетами, как: «бронзовый версификатор», «терпеливый эрудит», о себе же говорит как о «вдохновенном» певце. Общее между поэтами, по мнению Северянина, — их общая гениальность: «Мы с Вами оба гениальны». Северянин не злопамятен, он помнит о дружественной руке мастера.

Я Вам признателен всегда,
Но зависть Вашу не приемлю...

Вскоре в отношениях поэтов наступил мир. В сборнике поэз «Соловей» (1923) Северянин так описывает встречу с Брюсовым:

Походкой быстрой и скользящей,
Мне улыбаясь, в кабинет
Вошли Вы — тот же все блестящий
Стилист, философ и поэт.

И вдохновенно Вам навстречу
Я встал, взволнованный, и вот —
Мы обнялись: для новой речи,
Для новых красок, новых нот!

Северянин счастлив, что Поэт его не осудил «за дерзкие слова», и просит у Брюсова прощения за «вспыльчивость свою», восклицая: «И мне подвластными стихами / Я Вас по-прежнему пою!»

Северянин до конца своей жизни находился под гипнозом его личности. В книге «Медальоны» он поместил сонет «Брюсов», написанный в 1926 году. Если в ранних стихотворениях Северянин рисовал портрет Брюсова только на собственном фоне, сравнивая мэтра с собой, отождествляя себя с мэтром: «гениальцы», то в этом сонете Брюсов представлен «самолюбивцем» и «бунтарем», «самоуверенным» и «страстным».

Не менее сложными были отношения Игоря-Северянина и с другим мэтром — Федором Сологубом. Сергей Спасский в своих воспоминаниях пишет о встречах с поэтами:

«После Бальмонта приезжал Федор Сологуб с лекцией "Искусство наших дней". Внешне он выглядел проще. Лысая голова, малоподвижное бритое лицо, плотная невысокая фигура. Что-то почтенное, чиновное, размеренное было в этом проповеднике смерти. Он говорил, слегка растягивая слова, мягким, обволакивающим тенором. Читал стихи почти без распева с искусно выработанной, преподносящей каждую букву простотой. Он смаковал гласные, словно наслаждаясь их вкусом. Это чтение, даже вынесенное на эстраду, оставалось чтением для небольшого круга почитателей. Утомленность, как бы многоопытная пресыщенность присутствовали во всем облике поэта. Казалось, сейчас закроет он глаза, остановится, забудет обо всех. Грезящий чиновник, предающийся мечтаниям петербуржец, вежливый и невозмутимый. "Этика родная сестра эстетике", — поучал он плавно и равнодушно. Он рассказывал о пробуждении волевого начала в поэзии. Цитировал Городецкого: "Древний хаос потревожим, мы ведь можем, можем, можем". Затем прочел он свои стихи о России. Плыли фразы медленные и прохладные. "Твержу все те ж четыре слова: какой простор, какая грусть". Застывшая мозаика из гладких камней. Буддийски спокойное лицо поэта.

Но этот вечер заключал в себе острую приправу в виде выводимого в свет Сологубом Игоря Северянина. Северянину предшествовала некоторая молва. Впрочем, радиус ее действия был ограничен. До широкой публики совсем не доходили маленькие сборники, настойчиво публикуемые Северянином. Нужно было появиться ему на эстраде, чтоб сразу расшевелить обывателей. И нужно было, чтоб издательство "Гриф" выпустило первую его книгу, которой Федор Сологуб предпослал любезное предисловие. Сологуб оказался первым мэтром символизма, оценившим Северянина. Он написал в своем триолете:

Все мы, сияющие, выгорим,
Но встанет новая звезда,
И засияет навсегда.
Все мы, сияющие, выгорим, —
Пред возникающим, пред Игорем
Зарукоплещут города.
Все мы, сияющие, выгорим,
Но встанет новая звезда.

Познакомились они в Гатчине, где жил Сологуб, потом повстречались и в Тойле, где Сологуб снимал дачу. Маститый поэт предложил Северянину написать предисловие к его книге стихов. Так началась слава Северянина...»

Приведу к месту еще несколько отрывков из предисловия Федора Сологуба к «Громокипящему кубку» (часть уже приводилась выше):

«Одно из сладчайших утешений жизни — поэзия свободная, легкий, радостный дар небес. <...>

Люблю стихи Игоря Северянина. <...>

Я люблю их за их легкое, улыбчивое, вдохновенное происхождение. Люблю их потому, что они рождены в недрах дерзающей, пламенною волей упоенной души поэта. <...> Воля к свободному творчеству составляет ненарочную и неотъемлемую стихию души его, и потому явление его — воистину нечаянная радость в серой мгле северного дня. Стихи его, такие капризные, легкие, сверкающие и звенящие, льются потому, что переполнен громокипящий кубок в легких руках нечаянно наклонившей его ветреной Гебы, небожительницы смеющейся и щедрой. Засмотрелась на Зевесова орла, которого кормила, и льются из кубка вскипающие струи, и смеется резвая, беспечно слушая, как "весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом".

О, резвая! О, милая!»

В автобиографической поэме «Колокола собора чувств» Северянин вспоминал облик Сологуба, вышедшего навстречу ему, молодому поэту.

И вдруг, бесшумно, предо мной,
Внезапно, как бы из провала,
Возник, весь в сером, небольшой
Проворный старец блестко-лысый
С седою дымчатой каймой
Волос вкруг головы. Взор рысий
Из-под блистающих очков
Впился в меня. Писатель бритый,
Такой насмешливый и сытый,
Был непохож на старичков
Обыкновенных; разве Тютчев
Слегка припомнился на миг...

Как помним, сразу после выхода «Громокипящего кубка», в марте 1913-го, было организовано литературное турне Сологуба — от Минска через Крым до Кавказа. Его сопровождали Чеботаревская и Северянин. В Крыму к ним присоединился местный эгофутурист Вадим Баян. Это были первые выступления Северянина на широкой публике.

«Не соглашайтесь с ними, — говорил о футуристах Сологуб в интервью "Одесским новостям" 12 марта 1913 года, — ругайте их, но пусть они будут. Они заставят нас посмотреть на себя, спорить, бурлить, задуматься над новыми формами и течениями».

И хотя Северянин под самый конец гастролей бросил Сологуба, отношения между поэтами не прекратились. Летом 1913 года по приглашению Северянина Сологубы сняли дачу в Тойла. Поэты продолжали обмениваться книгами, стихотворными посвящениями, пока Северянин опять не омрачил дружбу нелепой выходкой.

Поддавшись влиянию своих приятелей, московских кубофутуристов Маяковского, Бурлюка и других, он подписался под их манифестом «Идите к черту!» (опубликованным в начале 1914 года в альманахе «Рыкающий Парнас»), где среди прочего были следующие строчки: «Ф. Сологуб схватил шапку И. Северянина, чтобы прикрыть свой облысевший талантик».

После этого из переизданий «Громокипящего кубка», ставшего невероятно популярным, исчезло предисловие Сологуба. Он исключил триолет о Северянине «Все мы сияющие выгорим...» из подготавливаемой им тогда же книги «Очарования земли» (отдел «Поэты»). Позже их отношения вновь восстановились, и лето 1914 года Сологубы провели рядом с Северянином в Тойла.

В начале XX века почти все известные поэты зарабатывали деньги, выступая с чтением своих стихов по городам России. Вот и Федор Сологуб вместе со своей любимой женой Анастасией Чеботаревской и Игорем-Северянином в 1913 году объехали множество российских городов с лекциями и чтением своих произведений.

Писатель Александр Казакевич восстановил колоритность этих вечеров:

«Представьте себе такую картинку. Примерно полтора часа от начала концерта Федор Кузьмич читает собравшейся публике своим заунывным голосом лекцию "о новых горизонтах в искусстве". Публика откровенно зевает... Затем выходит Игорь Северянин и начинает... нет, не читать — завывать: "Я, гений Игорь-Северянин, / Своей победой упоен: / Я повсеградно оэкранен! Я повседневно утвержден!" Публика переглядывается, перешептывается, пересмеивается, не понимая — хорошо это или плохо. Северянин, закончив одно стихотворение, начинает другое: "Как мечтать хорошо вам / В гамаке камышовом, / Над мистическим оком — / Над безтинным прудом! / Как мечты сюрпризерки / Над качалкой грезерки / Истомленно лунятся: / То — Верлен, то — Прюдом..." Публика покатывается со смеху... Вот выходит госпожа Чеботаревская и, страшно шепелявя (у нее получаются не "сестры", а "шиошры"), полчаса читает какую-то скучную новеллу собственного сочинения. Публика уже вот-вот начнет свистеть. Но вот снова на сцене Сологуб. Мрачно оглядывая зло усмехающиеся лица, он, чуть громче обычного, начинает вещать: "Не тужи, что людям непонятна / Речь твоя. / Люди — только тени, только пятна / На стене. / Расплетая, заплетая / Бреды бытия, / Эта стая неживая / Мечется во сне..." Публика замирает... Еще несколько стихотворений — и уже раздаются аплодисменты, слышатся восторженные крики — "Браво!" Завершает концерт Северянин. На этот раз — Сологуб все продумал — никаких "сюрпризерок". На этот раз — настоящая поэзия: "Весенней яблони в нетающем снегу / Без содрогания я видеть не могу: / Горбатой девушкой — прекрасной, но немой — / Трепещет дерево, туманя гений мой... / Как будто в зеркало — смотрясь в широкий плес, / Она старается смахнуть росинки слез, / И ужасается, и стонет, как арба, / Вняв отражению зловещего горба. / Когда на озеро слетает сон стальной, / Бываю с яблоней, как с девушкой больной, / И, полный нежности и ласковой тоски, / Благоуханные целую лепестки. / Тогда доверчиво, не сдерживая слез, / Она касается слегка моих волос, / Потом берет меня в ветвистое кольцо, —/Ия целую ей цветущее лицо..." Публика зачарована! Завоевана! Побеждена! "Колыбельная Насте"».

Из близких Северянину поэтов необходимо назвать и Константина Бальмонта, которому Северянин посвятил не одно стихотворение, среди них такое:

Мы обокрадены своей эпохой,
Искусство променявшей на фокстрот.
Но как бы ни было с тобой нам плохо,
В нас то, чего другим недостает.

Талантов наших время не украло.
Не смело. Не сумело. Не смогло.
Мы — голоса надземного хорала.
Нам радостно. Нам гордо. Нам светло.

С презреньем благодушным на двуногих
Взираем, справедливо свысока,
Довольствуясь сочувствием немногих,
Кто золото отсеял от песка.

Поэт и брат! Мы двое многих стоим
И вправе каждому сказать в лицо:
— Во всей стране нас только двое-трое
Последних Божьей милостью певцов!

(«Бальмонту»)

Они были близки друг другу своим чисто поэтическим видением мира.

Цветаева писала о Бальмонте:

«Если бы мне дали определить Бальмонта одним словом, я бы не задумываясь сказала: — Поэт.

Не улыбайтесь, господа, этого бы я не сказала ни о Есенине, ни о Мандельштаме, ни о Маяковском, ни о Гумилеве, ни даже о Блоке, ибо у всех названных было еще что-то, кроме поэта в них... На Бальмонте — в каждом его жесте, шаге, слове — клеймо — печать — звезда — поэта. Если эмиграция считает себя представителем старого мира и прежней Великой России — то Бальмонт одно из лучших, что напоследок дал этот старый мир. Последний наследник. Бальмонтом и ему подобными, которых не много, мы можем уравновесить того старого мира грехи и промахи».

Но ведь подобное можно сказать и о Северянине.

Летом 1920 года из Советской России через Эстонию на Запад проезжал Константин Бальмонт с семьей. Поэты встретились в Таллине. Северянина, конечно, интересовали московские новости и планы Бальмонта.

Капризничало сизо-голубою
Своей волною море. Серпантин
Поэз окутал нас. Твой «карантин»
Мы развлекли веселою гульбою...
. . . . . . . . . .
Так ты воскрес. Так ты покинул склеп,
Чтоб пить вино, курить табак, есть хлеб,
Чтоб петь, творить и мыслить бесконтрольно.

Ты снова весь пылаешь, весь паришь
И едешь, как на родину, в Париж,
Забыв свой плен, опять зажить корольно.

(«Сонет Бальмонту»)

Понятно, ничего утешительного сказать о Москве периода военного коммунизма Бальмонт не мог. Отсюда — «...покинул склеп, чтоб... творить и мыслить бесконтрольно».

Северянин приглашал Бальмонта посетить Тойла, но получил письмо: «Дорогой Игорь, завтра мы уезжаем в Штеттин и дальше, в Париж. Я очень жалею, что так и не удалось нам поехать к Вам. Поистине, ни одного дня здесь не было без хлопот, и лишь вчера я окончил все необходимые дела. Я не писал Вам раньше, ибо каждый день надеялся, что мне все-таки удастся вырваться к Вам. Все мои шлют приветы Вам и Марии Васильевне (Волнянской. — В.Б.). Хочу думать, что мы встретимся снова — в более счастливых условиях, и будем петь, и будем светло-веселыми. Нежно целую руки Марии Васильевны. Обнимаю Вас, поэт. Ваш К. Бальмонт» (30 июля 1920 года).

Кроме поэтов, с которыми Игорь-Северянин был долгое время близок — Сологуб, Брюсов, Бальмонт, Маяковский, Шенгели, — он встречался, переписывался или отзывался и о других ведущих поэтах России, как и они отзывались о нем. Я уже приводил отзывы Александра Блока, Николая Гумилева, Марины Цветаевой. Продолжим эту тему.

Вот как литературовед Вячеслав Кошелев оценивает отношения Гумилева и Северянина:

«Первоначальное априорное сопоставление фигур Николая Гумилева и Игоря-Северянина кажется вполне однозначным: это безусловные антагонисты. Один — героический "конквистадор в панцире железном", отважный путешественник и храбрый военный; другой — "ваш нежный, ваш единственный" поклонник "ананасов в шампанском", способный путешествовать "из Москвы — в Нагасаки", как и "из Нью-Йорка — на Марс", разве что "в грезах"... Один — аристократ и подлинный знаток изысканной культуры; другой — полуобразованный "оскандаленный герой", символ литературного мещанства, взявшегося "популярить изыски"... Один — признанный глава "акмеизма" (термин этот самим Гумилевым переводится не иначе как "высшая степень чего-либо"), руководитель весьма продуктивного "Цеха поэтов"; другой — сам себе "гений, Игорь-Северянин" и сам себе "Цех", сумевший за три года (1913—1916) издать огромным по тому времени тиражом шесть объемистых стихотворных книг... Один в 1918 году вернулся из-за границы в Россию5 и три года спустя был расстрелян за участие в заговоре, к которому не принадлежал и которого не было; другой в 1918 году выехал из России за границу, а 22 года спустя все последние усилия таланта употребил на то, чтобы Советской власти понравиться...»

Тем не менее, продолжает Кошелев, было между поэтами и общее: «Гумилев и Северянин — ровесники (последний — на год моложе), детство обоих связано с Петербургом и его пригородами, а также с родовыми имениями (у Гумилева в Тверской, у Северянина в Новгородской губернии). Писать и публиковать стихи стали почти одновременно; начало активной поэтической работы их связано опять-таки с петербургскими окрестностями (у Гумилева с Царским Селом, у Северянина с Гатчиной). Обоих в свое время "приветил" Валерий Брюсов: Гумилева в ноябре 1905 года, Северянина в октябре 1911 года, и дальнейшее развитие поэтов шло в тесной связи с ним: вначале под влиянием мэтра, в подражании ему, а затем в несогласии с ним и разъединении. Оба поэта, наконец, благоговейно относились к версификации, придавая огромное значение форме стиха, стихосложению, словесным неожиданностям (в этом отношении оба преуспели больше, чем остальные поэты-современники)...»

Кошелев пишет, что прямых контактов между поэтами не было, за исключением одного эпизода осени 1912 года, который отразился в двух стихотворениях Северянина. «Первое из них — стихотворение "Слава", написанное в январе 1918 года, накануне избрания Северянина "королем поэтов":

Мильоны женских поцелуев —
Ничто пред почестью богам:
И целовал мне руку Клюев,
И падал Фофанов к ногам!

Мне первым написал Валерий,
Спросил, как нравится мне он;
И Гумилев стоял у двери,
Заманивая в "Аполлон"...

Гумилеву не довелось видеть этого стихотворения (оно было опубликовано в 1923 году в Берлине, в составе сборника "Соловей"), но если б довелось, он бы непременно разозлился. Тем более что в этом хвастливом перечислении — все правда: и в том, что касается Клюева, Фофанова, Брюсова, и в том, что касается Гумилева. Р.Д. Тименчик опубликовал письмо Северянина к Гумилеву от 20 ноября 1912 года, из которого вполне разъясняется ситуация "стояния у двери": "Дорогой Николай Степанович, только третьего дня я встал с постели, перенеся в ней инфлуэнцу. Недели две я буду безвыходно дома. Я очень сожалею, что не мог принять Вас, когда Вы, — это так любезно с Вашей стороны, — меня посетили; болезнь из передающихся и полусознание..." Ситуация, как видим, для Гумилева весьма обидная: поди узнай, была ли "инфлуэнца", нет ли... Пикантность ее усиливалась тем, что Гумилев "заманивал" Северянина не в "Аполлон", а в "Цех поэтов". Инициатором этого "заманивания" выступил Г.В. Иванов, незадолго перед тем перешедший из группы эгофутуристов в "Цех поэтов" (вместе с Грааль-Арельским; Северянин не преминул тут же заклеймить "предателей" в стихах: "Бежали двое в тлен болот..."). Позже Г. Иванов заметил (в мемуарной книге "Петербургские зимы"): "Но лично с Северянином мне было жалко расставаться. Я даже пытался сблизить его с Гумилевым и ввести в Цех, что, конечно, было нелепостью". Эта "нелепость" дала возможность Северянину впоследствии многократно поиздеваться и в стихах ("Уж возникает 'цех поэтов' / (Куда бездари, как не в цех!)" — поэма "Рояль Леандра"), и в газетных интервью. <...> Ответный "визит" Северянина описан им десятилетием спустя в стихотворении с символическим заглавием "Перед войной":

Я Гумилеву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском,
В большом прохладном тихом доме барском,
Хранившем свой патриархальный быт...

Обстоятельства этого, на сей раз состоявшегося, визита неясны; поэтические формулировки Северянина крайне туманны: "И долго он, душою конквистадор, / Мне говорил, о чем сказать отрада. / Ахматова устала у стола..." Но далее отношения двух поэтов никак не продолжились, да и не могли продолжиться: любое развитие подобного рода связей предполагает появление некоей зависимости одной творческой индивидуальности от другой, что применительно к Гумилеву и Северянину, конечно же, "было нелепостью"...»

Игорь-Северянин никогда не был близок с «крестьянскими поэтами», — замечает Кошелев, — ни с Сергеем Есениным, ни с Николаем Клюевым, но их отзывы друг о друге встречаются.

К примеру, после выхода своих первых сборников Клюев вспоминал, как его корили за них и «в поучение дали мне Игоря Северянина пудреный том», иронически подчеркивая их полярность. Тем не менее в творчестве Клюева некоторые исследователи находили отзвуки Северянина. Так, Софья Полякова пишет:

«Разве не напоминают Северянина следующие стихи из "Четвертого Рима"?

Связую думы и сны суслона
С многоязычным маховиком...
Я — Кит Напевов, у небосклона
Моря играют моим хвостом...
. . . . . . . . . .
Как дед внучонка, качает весны
Паучьей лапой запечный мрак.
И зреют весны: блины, драчены,
Рогатый сырник, пузан-кулич...
"Для варки песен — всех стран Матрены
Соединяйтесь!" — несется клич.

Еще более по-северянински звучит стихотворение "Товарищ":

Ура, Осанна — два ветра-брата
В плащах багряных трубят, поют...
Завод железный, степная хата
Из ураганов знамена ткут...»

Отмечает Полякова, что и клюевская «Погорельщина» в значительной части тоже написана в этом размере и «ассоциируется с Северяниным».

«Очень по-северянински звучит, — полагает исследовательница, — и самоопределение Клюева:

Я поэт — одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой...»

Также можно найти близкие примеры и у Сергея Есенина, которого не случайно же ненавидящий и Северянина, и Есенина Алексей Крученых называл подражателем Северянина.

У Алексея Крученых даже есть статья «Второе пришествие Северянина, или: зубами в рот» (1926), где он подробно доказывает, что Есенин — это лишь повторяющийся Северянин:

«Новая "кокаинеточка" в костюме рязанского пастушка. Картинка!.. Неспециалисты, пожалуй, скажут: ну, и что за беда, что размер чужой, что рифмы встречаются у кого-то там 10 раз! Рифмы, мол, вроде блох ("Вы, любители песенных блох" — у Есенина) — маленькие, кончики строк только... Мудрено ли, что перепрыгивают, а пользы все равно в них нет. Но все-таки надо быть чистоплотнее. До чего небрежен порой, например, Маяковский, а и тот однажды заявил с гордостью: — "Вот как я честно работал: во 'Всем сочиненном Маяковским', нет двух одинаковых рифм!" Подражания, заимствования, перепевы и самоперепевы у Есенина так явственны, что даже критика, которая вообще-то к Есенину не в меру благосклонна, и та их отметила.

<...> Никого, все-таки, так убедительно, добросовестно и многократно не перепевает Есенин, как печальной памяти Игоря Северянина. Вот вам примерчик: "И тебя блаженством ошаф-ранит". Живой Игорь!

Вся есенинская "тяга к деревне", захваленная критиками системы "Львов-Рогачевский", не что иное, как "милый", детский, северянинский "стиль рюсс". Угадайте, например, кто это:

"Выйду на дорогу, выйду под откосы, —
Сколько там нарядных мужиков и баб.
Что-то шепчут грабли, что-то свищут косы.
Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб?"

Ну, конечно, слаб, совсем слаб, несчастный, так что даже "лица на нем нет": мы привели самые что ни на есть последние стихи Есенина, а читателю, наверное, показалось, что это самый что ни на есть последний Северянин. Судите сами, можно ли писать сильное стихотворение о покосе северянинским ленивым размером:

"Солнце любит море, море любит солнце", да еще утверждая, что "пейзане", по случаю полевых работ, видите ли, поднарядились. И свою "деревню" и "природу" раскрашивает Есенин в мармеладно-северянинские тона:

"Голубого покоя нити...
О, Русь, малиновое поле,
И синь, упавшая в реку".

Сочетание цветов-то какое!

"Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне".

Розовая лошадка — очень замечательно! Вообще, к животным у Есенина до тошноты сладенькая нежность:

"Не обижу ни козы, ни зайца...
...Лишь бы видеть, как мыши от радости прыгают в поле,
Лишь бы видеть, как лягушки от восторга прыгают в колодце".

Так, ведь, и у давно вымершего Северянина все эти деточкины розовые лягушечки в книжечках водились:

"Кружевеет, розовеет утром лес,
Паучок по паутинке вверх полез
Хорошо гулять утрами по овсу,
Видеть птичку, лягушонка и осу".

Все "приобщение к деревне" и у Игоря, и у Есенина выражается в том, что оба они только чуть-чуть переодеваются:

"Останови мотор, сними манто"... (Северянин).
"К черту я снимаю свой костюм английский,
Чо же, дайте косу, я вам покажу!" (Есенин).

И вот, пожалуйте — показал, готово! К земле приобщаются:

"Я с первобытным неразлучен"... (Северянин).
"Я ли вам не советский, я ли вам не близкий?" (Есенин).

Этакая лимонадная идиллия! Этакое скоропостижное перевоплощение в эфемерного пейзана... А теперь довольно о заимствованиях, — заметим только в скобках, что заимствования эти, конечно, невольны и бессознательны: просто язык ворочается по проторенным дорожкам, в сторону наименьшего сопротивления. <...>

<...> Недаром Ю. Тынянов ("Русский Современник", № 4) замечает, что Есенин "кажется порою хрестоматией от Пушкина до наших дней". Добавим от себя: хрестоматией банальностей. Зато "гражданской доблести" и у него хоть отбавляй. <...>

"...ту весну,
Которую люблю,
Я революцией великой Называю,
И лишь о ней Страдаю и скорблю,
Ее одну
Я жду и призываю!"

Ждать и призывать великую революцию, конечно, почтенно (особенно в ее VIII годовщину!). Еще лучше было бы на нее своевременно работать. Но вот скорбеть о ней — решительно незачем. Что она — погибла, что ли? И сколько ни старается Есенин убедить читателя:

"Я выйду сам,
Когда настанет срок,
Когда пальнуть
Придется по планете".

Иначе это называется: "горохом об стенку" или "из воробья по пушкам". Читатель невольно вспоминает, как единожды "сам" Северянин "в поход собрался".

"Когда настанет час убийственный
И в прах падет последний исполин,
Тогда — ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин".

Подвел Северянин, не поверят и Есенину. Читатель остается совершенно равнодушным и это понятно: сам Есенин в квасной своей революционности совершенно холоден, внутренне неправдив и неестествен; слова и фразы у него с чужого рта, зажеванные, как хлебная соска, которую он круглый год читателю "зубами в рот сует". Вот, например:

"Там в России —
Дворянский бич,
Был наш строгий отец — Ильич".

(Из "сильно революционной" "Баллады о 26-ти").

<...> Самое печальное то, что плохого слесаря к станку не подпускают, а Есенину — три печатных станка к услугам, и в результате, оказывается, что он "покорил" если не "литературочку", как бывало Игорь Северянин, то многих барышень и "марксистских критиков", во всяком случае».

Думаю, ни Северянину, ни Есенину от этой мертвяцкой псевдокритики Крученых хуже не стало, и не такое бывало. Но в самом призыве Крученых сравнить поэтику Есенина с поэтикой Северянина я вижу нечто живое, ведь и в самом деле, кроме Есенина с Северянином таких поэтичных, если можно так сказать, поэтов в России не было, нет и не видно.

Сергей Есенин, входя в большую литературу и рискуя впасть в соблазн оглушительного, но скоротечного успеха, словно бы сердцем услышал мудрое наставление Николая Клюева, которое тот дал в письме молодому поэту в августе 1915 года: «...мы с тобой козлы в литературном огороде и только по милости нас терпят в нем... Особенно я боюсь за тебя: ты, как куст лесной щипицы, который чем больше шумит, тем больше осыпается. Твоими рыхлыми драченами6 объелись все поэты, но ведь должно быть тебе понятно, что это после ананасов в шампанском. <...> Быть в траве зеленым, а на камне серым — вот наша с тобой программа, чтобы не погибнуть. Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твердой. Между тем как любой петроградский поэт чувствует себя божеством, если ему похлопают в ладоши в какой-нибудь "Бродячей собаке", где хлопали без конца и мне и где я чувствовал себя наинесчастнейшим существом. <...> Так что радоваться тому, что мы этой публике заменили на каких-либо полчаса дозу морфия — нам должно быть горько и для нас унизительно. Я холодею от воспоминаний о тех унижениях и покровительственных ласках, которые я вынес от собачьей публики».

В продолжение клюевского письма приведем еще одну цитату. Максимилиан Волошин, никогда не симпатизировавший ни Северянину, ни Есенину, оставил одно весьма важное для начатого нами разговора свидетельство. Составляя во второй половине 1916 года развернутый план статьи «Голоса поэтов», он запишет: «Северянин. Теноровые фиоритуры и томные ариозо, переходящие в лакейский пафос смердяковских романсов, перед которыми не могло устоять ни одно сердце российской модистки. <...> Клюев. Есенин. Деланно-залихватское треньканье на балалайке, игра на гармошке и подлинно русские захватывающие голоса». Здесь дело уже не в технике стиха и не в аллитерациях, а в самой простоте напевности.

Я был бы рад убедиться в их — Северянина и Есенина — искренней расположенности друг к другу. Но, хорошо зная литературную среду и понимая, сколь чужды были окружение Есенина и окружение Северянина, убежден был в том, что ничего кроме резких выражений не встречу. К сожалению, знакомы поэты не были, да и не старались познакомиться, хотя и доводилось выступать на одних вечерах. Чужие были во всем, что не мешало печататься в одном и том же журнале «Млечный Путь». Однако, занимаясь много лет Северянином в Эстонии, я, естественно, нашел высказывания Юрия Шумакова о дружбе двух поэтов и... не поверил этим высказываниям.

К сожалению, как мне кажется, среди эстонских знатоков Северянина — от его последней сожительницы Веры Коренди до Юрия Шумакова — эти близко знавшие поэта люди, не знаю уж почему, то и дело искажают действительность даже в очевидном. Вот и о его дружбе с Есениным Юрий Шумаков пишет:

«С неподдельным восторгом говорил Северянин о Есенине. Он знал наизусть "Анну Снегину" и многие его стихотворения, особенно позднейших лет..."Недаром, — утверждал Игорь Северянин, — имя у него Есенин. Есенин — весенний гений — так хорошо рифмуется. В нем есть, действительно, что-то гениально-весеннее. Сергей — гордость русского народа. Его стих — живой родник. Нет у Есенина притянутых за волосы строк! И как все искренне! Искренность чувствуется у него во всем, даже в ритмах, таких сердечных и простых. Кажется, в них пульсирует сама жизнь, сама русская стихия. Да, его стихи рождены русской стихией"...

Смерть Есенина просто потрясла Игоря Северянина... Помню, Игорь Васильевич читал мне стихи "На смерть Есенина", они начинались строкой: "Как свежий ветер, дорог ты России..." Опубликованными я их не видел...»

Все бы прекрасно, хоть диссертацию начинай писать о великой дружбе. Но есть же и другие высказывания поэтов друг о друге, какие-то записи, заметки. И в них все выглядит не так однозначно.

Из доброго назову сонет «Есенин» (1925), вошедший в книгу «Медальоны». Подводя предварительные итоги своей жизни в литературе, Северянин даже о врагах писал уважительно.

Он в жизнь вбежал рязанским простаком,
Голубоглазым, кудреватым, русым,
С задорным носом и веселым вкусом,
К усладам жизни солнышком влеком.

Но вскоре бунт швырнул свой грязный ком
В сиянье глаз. Отравленный укусом
Змей мятежа, злословил над Иисусом,
Сдружиться постарался с кабаком...

В кругу разбойников и проституток,
Томясь от богохульных прибауток,
Он понял, что кабак ему поган...

И Богу вновь раскрыл, раскаясь, сени
Неистовой души своей Есенин,
Благочестивый русский хулиган...

Этакий и правдивый, и хрестоматийный образ крестьянского поэта. Текст сонета написан, по-видимому, при жизни Есенина, иначе Северянин как-то отметил бы факт самоубийства.

А теперь несколько конкретных высказываний и заметок поэтов друг о друге. Всеволод Рождественский вспоминает весну 1917 года: «Мы <с Есениным> подошли к прилавку (в книжном магазине Вольфа в Петрограде. — В.Б.). У нас в глазах зарябило от множества цветных обложек.

— Нет, ты только послушай, как заливается этот индейский петух!

И, раскрыв пухлый том Бальмонта, громко и высокопарно, давясь подступавшим смехом, Есенин прочитал нараспев и в нос какую-то необычайно звонкую и трескучую строфу, подчеркивая внутренние созвучия. И тут же схватился за лежавший рядом сборник Игоря Северянина.

— А этот еще хлестче! Парикмахер на свадьбе!»

И уж совсем нелепый отзыв Сергея Есенина о его заграничной поездке можно прочесть в письме Мариенгофу от 9 июля 1922 года: «Милый мой, самый близкий, родной и хороший, хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая "северянинщина" жизни, что просто хочется послать это все к энтой матери».

Какую «северянинщину» разглядел Сергей Есенин в эмигрантском Париже? От Северянина люди впадали в «северянинщину», от Есенина в «есенинщину». Было и то, было и другое. Но отъезд Северянина не в Париж—Берлин—Прагу, а в эстонскую деревушку пагубно отразился на его популярности. В Париже царили Мережковский и Гиппиус, презиравшие поэта. Если до революции то или иное влияние северянинских стихов сказывалось почти у всех поэтов России, от Маяковского до Клюева, от Брюсова до Гумилева, то в эмиграции это влияние стало малозаметным.

Игорь-Северянин, кроме сонета в «Медальонах», вспоминал о своем поэтическом собрате еще и в поэме «Рояль Леандра» в самом насмешливом тоне:

И, сопли утерев, Есенин
Уже созрел пасти стада...

То есть созрел для роли лидера и вождя поэтического. Впрочем, так и было. Так же иронично в поэме упоминаются Мережковский, Блок, Кузмин, Бердяев, Розанов, Врубель... — и сам Северянин. По крайней мере, для Северянина в первый ряд поэтов Сергей Есенин уже вошел.

А вот противовес шумаковскому псевдовоспоминанию — письмо Северянина его близкой знакомой Софье Карузо от 12 июня 1931 года: «Есенина лично не знал. Творчество его нахожу слабым, беспомощным. Одаренье было. Терпеть не могу Есенина, никогда книг в рук не беру после неоднократных попыток вчитаться. Он несомненно раздут. Убийственны вкусы публики! Да и в моих книгах выискивалось всегда самое неудачное. Все "тонкости" проходили — и проходят — незамеченными. Нравится ли Вам Гумилев, Гиппиус, Бунин, Брюсов, Сологуб — как поэты? Это мои любимейшие».

Игорь-Северянин часто бывал резок в своих оценках коллег. Вспомним его эпиграмму на Бориса Пастернака (который, кстати, неплохо отзывался о самом Северянине):

Когда б споткнулся пастор на ком,
И если бы был пастырь наг,
Он выглядел бы Пастернаком:
Наг и комичен Пастернак.

Не менее жестко прошелся он и по Зинаиде Гиппиус:

Всю жизнь жеманился дух полый,
Но ткнул мятеж его ногой, —
И тот, кто был всегда двуполой,
Стал бабой, да еще Ягой.

И уж совсем несправедливо о Цветаевой, так замечательно отозвавшейся о его вечере в Париже. Но дело даже не в оценке вечера, сама эпиграмма оказалась ни о чем:

Она цветет не Божьим даром,
Не совокупностью красот.
Она цветет почти что даром:
Одной фамилией цветет.

Но ведь и сам поэт, любой поэт — цветет «почти что даром», поэтическим даром. Кстати, может и поэтому, узнав об эпиграмме, Марина Цветаева свое замечательное письмо так и не отослала Северянину.

Но вернемся к северянинской оценке Есенина. Недостоверность высказывания Шумакова подтверждается и современниками Северянина, что делает неправдоподобной роль Ю. Шумакова (бывшего всего лишь мальчиком-иконодержцем на венчании Игоря-Северянина с Фелиссой Круут) как единоличного хранителя сокровенных тайн «короля поэтов» в поздний советский период. Даже если не касаться эпизода с угнанной машиной в 1941 году.

Известный филолог Сергей Пяткин так трактует эту неточность:

«Думается, что Ю. Шумаков, готовя публикацию своих мемуаров о Северянине в 1965 году, сознательно включил в них "есенинский фрагмент", которого на самом деле у автора "Медальонов" не было.

Шумаков "подправляет" биографию Северянина для того, чтобы практически забытый поэт в Советской республике на волне и за счет "есенинского бума" вернулся к читателю. В начале <19>90-х годов, когда были переизданы произведения Северянина и биографические материалы о нем, а также частично была опубликована его переписка, где обнаружилось "неудобное" в известном смысле высказывание Северянина о Есенине, Шумаков расчетливо изъял из воспоминаний "есенинские фрагменты".

Заслуживает внимания тот факт, что календарь событий в "Заметках о Маяковском" (1941) Игоря-Северянина включает в себя такую любопытную дату: "Это было в ту осень, когда Есенин с Айседорой только что уехали перед нашим приездом в Америку"».

Значит, готов был встретиться с поэтом Северянин?

«Не встреча» Северянина с Есениным очевидно воспринимается в данном случае как событие значительное и — с учетом перипетий заочных взаимоотношений поэтов — символическое.

Чередой идут поэтические переклички с поэтами. Вот Василий Каменский пишет свою «Карусель» в 1917 году, посвящая ее Игорю-Северянину:

(Игорю Северянину — твоему песнеянству)
Карусель — улица — кружаль — блестинки
Блестель — улица — сажаль — конинки
Цветель — улица — бежаль — летинки
Вертель — улица — смежаль — свистинки
Весель — улица — нажаль — путинки.

А уже в следующем, 1918 году Игорь-Северянин признается в поэтической любви к своему собрату.

Василию Каменскому

Да, я люблю тебя, мой Вася,
Мой друг, мой истинный собрат,
Когда, толпу обананася,
Идешь с распятия эстрад!

Тогда в твоих глазах дитяти —
Улыбчивая доброта
И утомленье от «распятий»
И, если хочешь, красота...

Во многом расходясь с тобою,
Но ничего не осудя,
Твоею юнью голубою
Любуюсь, взрослое дитя!

За то, что любишь ты природу,
За то, что веет жизнь от щек
Твоих, тебе слагаю оду,
Мой звонкострунный Журчеек!

И таких перекрестных поэтических встреч у Игоря-Северянина в те годы было много. Во-первых, он был обязательным и деликатным человеком; во-вторых, такие поэтические диалоги и составляли литературную жизнь.

Отдельно я хотел бы написать о самом верном и достойном ученике Игоря-Северянина — о Георгии Шенгели и его роли в жизни поэта. Тем более что понаписано о нем много неправды.

Примечания

1. Стихотворение Зинаиды Гиппиус «Тише», написанное в августе 1914 года. — Прим. ред.

2. Надо сказать, «ответил» Брюсов Северянину в примечании к новому изданию цитированной выше статьи. Прим. ред.

3. «Мы означаем книги Игоря Северянина римскими цифрами: I, II, III, IV; страницы в них — арабскими цифрами». — Прим. В. Брюсова.

4. Учитель, мастер (фр.).

5. Николай Гумилев в начале мировой войны поступил добровольцем («охотником») в действующую армию: начинал фронтовую службу «вольноопределяющимся рядового звания» в лейб-гвардии Уланском полку 1-й Армии, был награжден — «...Святой Георгий тронул дважды / Пулею нетронутую грудь...»; в начале июля 1917 года прапорщик Гумилев был прикомандирован в распоряжение представителя русских войск во Франции генерал-майора Михаила Занкевича; после заключения Брестского мира, ознаменовавшего поражение и выход Советской России из войны, Гумилев в апреле 1918-го вернулся на родину (хотя, заметим, соотечественники, оставшиеся за рубежом, отговаривали его от этого шага). — Прим. ред.

6. Рыхлые драчены (картофельники, картофельные лепешки) — из стихотворения С. Есенина «В хате»: «Пахнет рыхлыми драченами; / У порога в дежке квас...»; опубликовано в еженедельнике «Голос жизни» 22 апреля 1915 года. — Прим. ред.

Copyright © 2000—2024 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.