А. Оршанин. Поэзия шампанского полонеза

Современному поэту-дэнди «жить и грезить лафа!» Утром, когда он мечтательно подливает в кофе сливки, ему подают душистый конверт на «коленкоровой подшивке». Прелестная «замужняя невеста», у которой есть «трижды овесененный ребенок», ждет поэта и верит, что он придет, «ее галантный Эксцесс», возьмет ее и «девственно озверит». На чайном столе увядают «бледновато-фиалковые» хризантемы-грезерки, приятно «наталкивая» поэта на «кудрявые темы».

Взяв свой неизменный лорнет, поэт, «лоско» причесанный и «в шик» опроборенный, едет в комфортабельной карете на «эллипсических рессорах» на «чашку чая в женоклуб», «где вкусно сплетничают дамы о светских дрязгах и о ссорах». «Эстет с презрительным лорнетом» — желанный гость в женоклубах, салонах и других «блестких аудиториях». Во-первых, он — тонкий ценитель дамских нарядов. Поэты старой школы преднамеренно или без злого намерения обходили молчанием очарования женских туалетов или отделывались какими-нибудь общими местами. Только у эго-футуриста хватило смелости приютить в своих поэзах капризных рабынь моды. И в его стихах, словно в журнале мод, запестрели муаровые и незабудковые вуальные платья, лилие-батистовые блузки, «отороченный мехом, незабудковый капор», эполеты из «палевых тончайшей вязи кружев», «вуаль светло-зеленая с сиреневыми мушками», лиловые пеньюары, лазоревые тальмы, шоколадные шаплетки и черные фетерки.

Есть еще один дар у современного поэта, который делает его обаяние неотразимым; это — его галантность. Послушайте, как он изысканно «ткет разговор».

Ваше платье изысканно. Ваша тальма лазорева.

Вы такая эстетная. Вы такая изящная.
Но кого же в любовники? И найдется ли пара вам!

Сам поэт всегда изыскан, галантен и элегантен. Его франтоватая поэзия, как и перчатка одалиски его грезового гарема, пропитана «тончайшими духами». И все у поэта корректно, элегантно и изысканно. Городская осень у него элегантна, «слова констэблевого альта» «корректно-переливчаты», его элегантные эксцессерки мечтают о «галантном эксцессе». Он музыкален и мило напевает неглубокие, но изящные мотивы из Масснэ, Тома и Масканьи. Изящность — это его бог в поэзии и музыке. Даже о Масснэ он говорит: «Это изящность сама». Поэт — тонкий гастроном и гурман. В его стихах вы найдете разнообразное меню: «стерлядь из Шехены» устрицы из Остэнде, скумбрию, «с икрою паюсною рябчик», хрустящие кайзерки, артишоки и спаржу, «из капорцев соус», земляничный корнильяк, геркулес. При этом, конечно, «и цветы, и фрукты, и ликер», и шоколад-кайэ. В его прейскуранте вин любовно отмечены кларет, малага, мускат, рейнвейн и шампанское.

Я пить люблю, пить много, вкусно.

Особенной симпатией пользуется у поэта крем-де-мандарин.

Как хорошо в буфете пить крем-де мандарин!

Курит поэт только дорогие пахитосы и сигареты. Он обаятелен, когда «ракетит» «блестящий файв-о-клок» перед изумленными демимонденками.

Он — певец любви и страсти, неглубоких и опьяняющих также недолго, как его любимый «восторженный кларет». Он, как пчела, «жаждет пить» «то сок из ландыша, то из малины». Он огневеет, «когда мелькает вблизи манто».

Его любовная этика очень несложная: зачем бронзой верности окандаливать свою грудь или устраивать слезоем!

Не надо вечно быть вдвоем!

Его мечта —

Быть каждой женщине, как муж.

В любви всего легче познается душа поэта, и в этом смысле очень любопытен дачный роман «Злата».

«Было все очень просто, было все очень мило».

Поэт знакомится на даче с портнихой, очаровательной, стройной, целомудренной блондинкой. Пламенея в «чувственном огне», он с ней отменно корректен, и она, конечно, с ним изысканно (!) любезна. Галантность, красноречие и настойчивость городского франта неотразимы. И бедная портниха «в коричневом платье» не устояла перед поэтом, обещавшим ей, ничего не смыслящей в географии, создать «на севере Экватор». Она отдалась ему в ясную ночь при томной луне, разнежившей души, и, придя домой, отравилась, так и не увидавши на севере экватора. На этом заканчивается дачная поэма. Ни боли утраты, ни слез над милой тенью.

Но для поэта-дэнди, «ветреного проказника»:

Мало для души одной души,
Души дев различно хороши, —

и потому «пусть чужая будет не чужой»! Но так как «чужих» дев бесконечное множество, то понятно, что ему некогда разбираться ни в своей и ни в чужой душе. Сделав «ничью» Злату своей, он мчится дальше, как «ветер мил и добродушен». Вот он уже с своей кузиной, прелестной эксцессеркой в «шоколадной шаплетке» и с золотой вуалью. Сидя в «палевом кресле» и «каблучком молоточа паркет», она, глядя на поэта «утонченно-пьяно», шепчет: «А если?» И поэт уже не видит в кузине кузину и любовно сенокосит ее «спелый июль». Но вот «июль блестяще осенокошен», и уж крик «горлана-петуха» раздается с моторного ландо, бесшумно идущего по «островам» к «зеленому пуанту».

Потом снова раздается хабанера в отдельном кабинете, где:

Струятся взоры. Лукавят серьги...
Кострят экстазы... Струнят глаза... —

и где синьора Za, опьянявшая от «грез кларета» и «чар малаги», шепчет поэту в бокал:

Как он возможен миражный бухт.

Кстати о синьорах Za, кокотках и всяческих проститутках поэта-футуриста. Поэт-классик, отделавшись двумя-тремя фразами об «убогой роскоши наряда» проститутки, устремлял всю силу своего художественного прозрения в спутанный темный узел ее души, силясь на основании повести ее жизни вскрыть психологию проституции. Но, озаряя душу проститутки, он оставлял в тени ее тело, которое чуть-чуть просвечивало и было лишено своих поддельных и неподдельных чар. Поэт-футурист интимно близок с кокотками, гризетками, куртизанками и шансонетками. Ко всем этим «девам радости» он ходит не для психологических этюдов, а для «культа нагого стана»; оттого их нагое тело ярко сквозит сквозь прозрачную ткань его поэз. Вместо вопроса: «Как дошла ты до жизни такой?» — он предлагает раздеться:

Гитана, сбрось бравурное сомбреро, —

и спешит «к поцелуям финал причислить», чтобы получить «счастье в удобном смысле». Мы знаем его знаменитый лозунг: «Ловите женщин, теряйте мысли...» Ясно, что от поэта, роняющего свои мысли, как кокотка — гребенки, нельзя много и требовать. По утрам после ночных кутежей поэт силится собрать уцелевшие мысли: «Дайте, дайте припомнить...» Он хочет «ошедеврить», желает «оперлить» и «иголки шартреза», и «шампанского кегли», и даже «из капорцев соус», — словом, «все, что связано» с какой-нибудь Люсей, подругой его ночного веселья. Как видите, путь от поэта-классика с его «убогой и нарядной» до поэта-футуриста с его Люсей весьма знаменательный.

Постоянное пребывание в группе девушек нервных, «в остром обществе дамском» учащает «пульс вечеров» поэта. Вкус пресыщенного грезера становится чрезвычайно изысканным. Когда-то он искал вдохновения в уединении, «в глуши, в краю олонца», шел «в природу, как в обитель». Но затем для его порывного вдохновения понадобились «ананасы в шампанском».

Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо и остро.
Весь я в чем-то в норвежском, весь я в чем-то испанском!
Вдохновляюсь порывно! и берусь за перо!

Хронически повышенная температура атмосферы демимонда, где смакуют «messalliance», и среда кокоток с их изощренным искусством эротического пленения неизбежно толкает слабовольного поэта на путь эксцессов:

Все содроганья и все эксцессы
Жемчужу гордо в колье принцессы.

Совершается ужасный уклон от весенней грозы с ее «Громокипящим кубком» в сторону ожемчуживания эксцессов, от молодых раскатов жизни к грезофарсу с ананасами в шампанском.

В шампанское лилию. Шампанского в лилию.

Поэзия Северянина и есть поэзия шампанского полонеза. Целомудренную лилию своей поэтической мечты он с утонченным сладострастием топит в шампанском вожделении под звуки певучего прелюда. Стоит ему правой рукой заиграть какой-нибудь певучий мечтательный прелюд, левая рука присоединяет неожиданно мотив кэк-уока, и вся пьеса звучит каким-то прелюдо-кэк-уоком, невероятным грезофарсом. И чем дальше поэт уходит от «Громокипящего кубка», тем явственнее слышится кэк-уок, и тем глуше звенит робкий прелюд грезы. Впрочем, мы еще вернемся к лилиям Северянина, а пока небольшая экскурсия в импрессионистскую живопись. Когда я читал стихи Северянина, я вспомнил этюд Дега «Женщина за туалетом». Нагая женщина сидит к зрителю спиной. Спина — маловыразительный животный лик человека. Вы всматриваетесь в спину и силитесь создать лицо этой женщины, по линиям спины творите очерк лица. Муза Северянина в большей части его поэз стоит к вам спиной, ибо она — муза «эстета с презрительным лорнетом». Но власть таланта так сильна, что вы предчувствуете обаяние ее лица. И когда поэт бросает свой лорнет и поднимает «золотую вуаль» с ясноликой, ясноглазой музы, вы в восторге, что не ошиблись. Вы забываете шаплетку банальности в кларет пошлости, ибо лик музы Северянина — лик целомудренной лилии, речной девственницы, заглядевшейся в зеркальную глубину сонных вод.

Прочтите его «Янтарную элегию».

Вы помните прелестный уголок,
Осенний парк, в цвету янтарно-алом?
И мрамор урн, поставленных бокалом,
На перекрестке палевых дорог?
Вы помните студеное стекло
Зеленых струй форелевой речонки?
Вы помните комичные оценки
Под кедрами, склонившими чело?
Вы помните над речкою шалэ,
Как я назвал трехкомнатную дачу,
Где плакал я от счастья и заплачу
Еще не раз о ласке и тепле?
Вы помните... О, да! Забыть нельзя
Того, что даже нечего и помнить...
Мне хочется вас грезами исполнить
И попроситься робко к вам в друзья...

Хрустальная прозрачность воспоминания удивительно гармонирует здесь с янтарностью осеннего дня.

Мы остановились на этом стихотворении потому, что оно — видимый кристалл незримого интимного «я» поэта. Задушевный лиризм с нежным женственным тембром есть ядро его поэзии.

Ему близка и понятна весенняя дрожь милого, белого, улыбного ландыша, зыблющегося на тонком зеленом стебельке, и светлая печаль его о неизбежности июньского сна. Вид душистого горошка, обвивающего бесчувственный мрамор, вдохновляет его на очаровательную сказку с поэтически-глубоким символом. «Весенняя яблоня» в «нетающем снегу», как девушка больная, наполняет его сердце нежностью и ласковой тоской, — и он откликается прозрачной и нежной акварелью. Его рисунок вообще тонок и выразителен; штрихи отчетливы. Прихотливости и изменчивости его эмоций, постоянно модулирующих, соответствуют капризные ритмические фигурации его стихов. От ямба и хорея, графически изображающихся прямыми линиями, он часто переходит к пэоническому стилю с его волнообразным ритмом, графиком которого может служить синусоидальная линия.

В «Шампанском полонезе» размах стиха достигается комбинацией пэона 2-го рода и дактиля. В его «Русской» и «Chanson russe» ритм его пляски с первого же стиха отдается в ваших ногах. В его «Июльском полдне» чувствуется ритм шелестящей коляски.

Вообще стиль Северянина не обладает звонкостью металла, он не отлит, не откован и не нуждается в чеканке; но он певуч и ажурен, достигая в некоторых пьесах облачной воздушности, нежного шелеста крыльев бабочек.

Таков островок поэзии Северянина, островок, вокруг которого «плещется десертно, — совсем мускат-люнельно», — стихия дэндизма, шантеклерства и эксцессерства. Вам приятно побродить в этом уголке, полюбоваться его лилиями, послушать янтарные элегии; но скоро вас начинает тянуть на простор. Впечатления в этом уголке чрезвычайно скудны, прозвучавшие мелодии не захватывают вас. Лилии Северянина - обыкновенные, вам хорошо знакомые лилии; его полонез о лилиях — новая вариация на старую тему. Правда, он нам показал лилии в тонкой игре световых оттенков и лучей. В процессе творчества, конечно, может быть момент, когда поэт делает самый незначительный сюжет объектом новых художественных приемов. Моне писал двадцать раз один и тот же стог сена в поле, чтобы проследить по серии этюдов все ступени сложной гаммы световых нюансов и красок. Но Северянин берется за незначительные сюжеты вовсе не потому, что он торопится разрешить волнующую его колористическую или другую художественную проблему. Нет, просто его кругозор ограничен; оттого он так рано начинает перепевать самого себя. Если стихийная порывность нашего века и находит себе иногда отзыв в зигзагообразной форме его стихов, в ломаной молниевидной линии их ритма, то современная мятущаяся, изверившаяся, тоскующая и утонченная душа не нашла себе никакого отражения в его поэзии. Женщина не сходит со страниц его книг; но это не современная женщина. Нет, это или эксцессерка, или в лучшем случае «хорошенькая девушка».

Поэт отъединил себя от мира живописной гирляндой девушек и дам, и в этом приятном обществе смакует ананасы. Он легкомысленно забывает им же самим провозглашенные истины: «величье всегда молчаливо», и «стыдливость близка к красоте». Вас оглушают истерически-пронзительные выкрики маньяка: «Я — гений, Игорь Северянин» и «я всемирно знаменит». Мания Северянина кажется нам эффектным ярким плащом. В этом плаще есть своего рода историческая преемственность. Бальмонт объявил себя «стихийным гением», раздвинувшим «ткань завес в храме гениев единственных». Северянину показалось недостаточным объявить себя гениальным. Он взорвал свои хабанеры «точно динамит», притом с такой невероятной силой, что три года дым «стлался по местам, объятым» его «пожаром золотым». Устроив этот грандиозный пожар, поэт «взорлил гремящий на престол», предоставив великодушно толпе пить «ликер гранатовый» за его «ликующий восход».

Вы, конечно, нисколько не потрясены и не испытываете благоговейного трепета перед чудом природы, гением; вам смешно и досадно; вы отлично понимаете, что вся эта игра в гений — только «пикантный шаг», «пестротканное шитье» «лоскощекой кокотки», «бутафорская туника», шансонетки, самореклама «с гнусью мин».

Впрочем, Северянин роняет жалобное признание, заставляющее призадуматься, не является ли его мания психопатологическим аффектом:

Я соберу тебе фиалок
И буду плакать об одном.
Не покидай меня! я жалок
В своем величии больном.

Но увы! С кинематографической быстротой появляется снова «эстет с презрительным лорнетом», и муза поворачивается к вам спиной. Под «фиолетово-розовый» хохот сирени начинается вакханалия «онездешенных» рифм и «окалошенных стихов». Стихи, как кокотки, и кокотки, как стихи, вальсируют перед зеркалом в черных фетерках «бирюзовыми грациозами», обласканными «резерверками». Сам поэт голосом сладким, как «тенор жасмина», импровизирует блесткие «нео-поэзы». После какого-нибудь пикантного пассажа, вроде следующего:

Часто приходила ты в одной рубашке
Ночью в кабинет мой, возжелав меня, —

вся публика приходит в неистовый восторг; а знакомая нам «Люся» берет «монбланные» ноты, крича:

«Ах, какой же вы ловкий!»

Но взвинченная публика требует от поэта пикантного острого «квинтэссенца специй». Милый и добродушный поэт начинает сначала с пошлых, двусмысленных намеков и постепенно доходит до откровенного «оголивания». Глубокое по своему смыслу двустишие Ф. Сологуба:

На Ойле далекой и прекрасной
Вся любовь и вся душа моя, —

вдохновляет Северянина на плоские стишки:

Благоговея, друг, оголивай
Свою Ойле.

Но публика не желает метафор и символов, «щекочущего чувственность дыма», а требует «нео-поэзных» шансонеток. Что может быть пикантнее! Стащить поэта с царственного престола на эстраду шантана; услышать из уст «солнечника», «поэта-экстазера» шедевр шансонеток — «Шансонету горничной».

Безвольному поэту не все ли равно, что читать. И куплеты готовы:

Я - прислуга со всеми удобствами -
Получаю пятнадцать рублей,
Не ворую, не пью и не злобствую,
И самой инженерши честней.
И т. д.

Как мучительно хочется поскорее «выключить электричество» в этом будуаре «нарумяненной» поэзии, где поэт вульгарит «что-то нудно-пошлое», и вернуться в «лесную глубь», к простой и нежной «фиалке», к незабудкам и ландышам, отдавшим свою жизнь поэту «для венца» в тот далекий «счастливый день», когда поэт короновался «утром мая под юным солнечным лучом».

Но все же вы остаетесь в глубоком недоумении и снова задаетесь невольным вопросом: в чем причина фатального тяготения поэта из безгранности звездного мира в пошлую плоскость демимонда, где «рифмы слагаются в кукиши»? В чем причина этой роковой двуликости, этого неизбежного для его музы закона вращения около собственной оси, причем нарумяненный опереточный лик «офранченного картав-на» сменяется «грезовым» ликом мечтателя? Как понять сладострастный садизм, с которым поэт топит лилии в шампанском, фиалки в крем-де-мандарине, загрязняет и опошляет «случайные чайные розы» своей поэзии? Здесь возможны два соображения. В душе Северянина нет яркого лейтмотива, нет сильной основной мелодии. Стихи поэта — музыкальный сказ загрезившей или страдающей души. У каждого поэта мы находим две-три основных темы, и все их стихи в сущности — только тематическая разработка этих тем. Тому, кто по теме бытия мучительно жаждет солнца, — не до «гнуси мин». Тот, кто изнемогает от трагического разлада души, не станет сознательно детонировать. Или же это определенная художественная манера усилить игру тонов поэтического спектра черной и белой красками?

На нашумевшей в свое время картине «Олимпия» Э. Мане ослепительно-белая наглая куртизанка, разметавшаяся на постели, резко контрастирует с негритянкой и красочным букетом цветов. Олимпия левой рукой, как фиговым листом, покрывает жеманно свою наготу, а негритянка, оттопырив толстые чувственные губы, держит у ног Олимпии букет. Северянин опасался, что его простой благоуханный букет поэзии останется в тени, никем незамеченный; ему казалось, что хоть на мгновение надо озарить его световой рекламой. Если Бальмонт пришел с горящими зданиями, кричащими бурями, кинжальными словами и предсмертными восклицаниями, если Брюсов притащил с собой козу и поэтизировал утехи с ней, то отчего бы Северянину не поручить нагой куртизанке продемонстрировать его «грезовый» букет незабудок и фиалок пред публикой, так жадной к наготе и экзотике.

Если этот путь саморекламы выбран сознательно, то все же это очень опасный путь для «интуита с мимозовой думой», ибо путь эксцессов и рекламной шумихи обездарят его «дар», «запесочат» «пожар» в душе поэта. Когда поэт снова «просто и правдиво» захочет раскрыть «сердце, как окно», «тому, кто мыслит и скорбит», — в окне его «грезового терема» появятся своевольно и дерзко куртизанка и негритянка с букетом, пропитанным духами и «экзотическим ароматом».

И горько будет рыдать «за струнной изгородью лиры» его прекрасная наивная принцесса-мечта, обманутая поэтом, который обещал ей надеть на шею «колье сонетов» и вместо колье бессмертья дарит ей

Зло-спецной Эсклармонды шаплетку-фетроторт.

<1915>

Комментарии

Впервые: Русская мысль. 1915. Кн. V. С. 21-27.

Copyright © 2000—2024 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.