На правах рекламы:

Труба для газовой колонки дымоход для газовой колонки.

molot-str.ru — Высокопроизводительный дизельный молот Kopernik для свай. Всегда в наличии (molot-str.ru)


Давид Бурлюк. Листки футуристической хрестоматии

И женский голос как струна»... Брюсов. «Тусклые ваши сиятельства, Во времена Северянина следует знать, что за Пушкиным были и Блок и Бальмонт».

И Северянин.

Личность и творчество поэта.

Я отчетливо помню острое впечатление, полученное мною в 1907 году от прочитанного в «Весах» впервые стихотворения Игоря Северянина.

От него пахнуло не только льдистой свежестью строго морозного взрыва бодрого таланта, но и новым задором, не ведомым доселе.

«Я остановила пегого оленя у юрты, он посмотрел умно, а я достала фрукты и стала пить вино.

И на севере, вдруг, стало южно.
В щелчках мороза звон Кастаньет.
И засмеялась я жемчужно,
Наведя на эскимоса свой лорнет».

Еще и ране в газетах я натыкался на негодующие критические реплики по поводу брошюр Северянина. В цитатах из этого незнакомого еще мне поэта задирала нота, звучащая по-великому, по-долгожданному.

Тринадцать лет тому назад я был в том возрасте (да и я ли один!), когда ждешь появления того, кто достоин новых веры и восхищения надолго!

Хотя мы тогда заканчивали свое вступление, продолжая еще учить наизусть вещи символистов: Бальмонта, Брюсова, Белого и др., но в наших сердцах закипала тоска по неизведанному, буянило стремление птенцов, готовых уже выпасть из гнезда.

О Северянине многие говорили и говорят: «Северянин — не футурист», — но так говорят о каждом из футуристов, поскольку без него нельзя уже дышать, не то что говорить.

Поскольку новопризнанный стал необходимым атрибутом жизни, и без него ей уже быть никак нельзя.

Так говорят о Северянине, так говорят о Маяковском, так будут говорить о каждом «вновь», пока футуризм, как школа, не исчерпал себя, пока футуризм подобен пороховому погребу, готовому ежесекундно взорваться под напором внутренних сил протеста против уже признанного, принятого к «предпочтению» толпой, готового взорваться во имя бунта, новых походов аргонавтов, новых златорун.

Десять лет тому назад И. Северянин вместе с покойным Игнатьевым стоял во главе петроградских футуристов, так называемых — «эго-футуристов».

И кто же, как не учуявший себя новым, кто же, как не истый будетлянин, мог напевно крикнуть:

Для нас Державиным стал Пушкин.

И не обмолвился тоже позднее Игорь Васильевич, когда печатал:

Да, Пушкин мертв для современья...

Пусть потом следовало робкое: но.

Но надо помнить, что Северянин буйствовал, «футурил», пусть на воротничке «Эго», в Петрограде — безудержной цитадели всяческого Пушкинианства.

Бесконечного поклонения эстетической александро-николаевской эпохе, ее дворцам, садам и ритмам, вздымавшим свой хоровод вокруг «светлой» Адмиралтейской иглы. Для нас сейчас все это как-то шито иными нитками.

Мы видим, что эстетика была эстетикой, но ратоборствовали два духа: с одной стороны, дух чопорного формализма и поклонения прошлому лощено-формально прилизанному александро-николаевскому всеампиристому, а с другой — путь эстетический, путь абстрактный, но не удовольствовавшийся прошлым! — Дух борения, дух искания новых форм, — Дух Футуризма!..

И этот дух футуризма в казенном Петербурге возрос и вел свою работу в хрупкой, по виду, но емкой по звуку и диапазону виоле Игоря Северянина. Он в Петрограде озадачивал «новыми» словечками, он будоражил классы критиков и умы молодежи! А то, что это воинственность была в обладателе виолы, то прав Маяковский, сказавший:

Нежные. Вы любовь на скрипки ложите...
Любовь на литавры ложит грубый...

Нежность это — специальность Северянина; но в первых идейных схватках ее поэт, применив как оружие, изуродовал много сердец и почище дубины трощил неповоротливые, неподатливые черепа поклонников только «старого».

Северянина до <декабря> 1913 года мне не приходилось встречать лично.

В этом месяце, будучи в Херсоне, я вдруг получил телеграмму от Маяковского из Симферополя. Маяковский сообщал мне о крымском турне и предлагал принять в нем участие.

Я поспешил в Симферополь.

В Херсоне был снежок, ночной же поезд в Симферополе вверг меня в полную каких-то трепетно-весенних предчувствий теплую ночь. Близился рассвет. Я вошел в залу дома помещика Сидорова. Лакей сказал, что «все» уехали встречать меня на вокзал. Среди бесконечного стола, заваленного хрусталем, бесчисленными батареями южных вин, прозрачных бокалов, где шампанское смешивало свои золотистые искры с зеленью первых искорок рассвета сквозь тюль занавесок, сквозь рефлексы бронзы и серебра, случайно зароненные в их цветковые тела.

Большой зал еще был полон горячим дыханием участников оргии при трепете нескольких умирающих свеч, еще как бы туманились обнаженные женские плечи, полуоткрытая грудь рвалась из темницы душного корсета, на розового лепестка устах румянился сладостно не то сироп тонкого ликера, не то бутон смятого поцелуя...

В доме была абсолютная тишина, те, кто остался, были объяты оцепенением, которое знают только перенесшие или длительный восторг, или упоение безумств ночи.

Ни одна салфетка не шевелилась.

Я сел у края стола и взял бутылку светлого легкого крымского рассветного вина, стал утешаться...

Я лишь на несколько часов опоздал на пышный банкет, устроенный в честь Северянина и Маяковского помещиком, меценатом и любителем поэзии Сидоровым.

Сидорову пришла в голову мысль читать свои стихи перед публикой крымских городов в компании поэтов, начавших «делать славу».

Северянин и Маяковский жили уже около 2-х недель «в гостях» у Сидорова.

«Поэты» приехали к «поэту». Два лучших номера в гостинице, открытые счета всех магазинов, автомобильный пробег по южному берегу Крыма, с остановкой в наиболее блестящих шантанах и отелях, тогда шикарного южного побережья, сделали свое дело: кошелек «поэта» Сидорова стал испытывать волнение, — около 15 тысяч жалобно посвистывали из уст ближайших родственников и мамаши «поэта». Восторги, встречи симферопольским «поэтом» своих петроградских братьев по Аполлону должны же, наконец, были уступить место «деловой работе».

Я сидел в зале, где звучал последний аккорд праздника. Я был вызван, чтобы начать лекции, пропаганду, чтобы пустить в ход блестящую компанию гениев.

Среди тишины и безмолвия раздался стук подъехавших экипажей, хлопанье открываемых дверей, впустивших голубоватые волны рассвета и дымчатые в высоких цилиндрах статные фигуры Маяковского и Северянина, окруженные почитателями. Сидоров бегал и суетился около.

Надо сказать, что ему при расставании Маяковский посвятил за все его пылкое увлечение молодой литературой экспромт.

Маяковский «заметил» преданность своего друга, живущего в провинции.

«Не неси даров».

Грохотал увесистый бас Олимпийца. Маяковский «заметил» бегавшего и суетившегося вокруг приехавших великих поэтов провинциального поклонника «изящной литературы».

Юнью дерзкий
с усладой славы в голове
Я вдохновенно сел в «курьерский»,
Спеша в столицу на Неве.

Кончалась страстная «страстная» / Вся в персиках и в киселе.

Дорога скалово-лесная / Извивно рельсилась в тепле.

От Кутаиса до Тифлиса
Ночеет день, когда в тоннель,
Как некий кулуар Ивлиса
Вникает лунный Лионель.
И только пройдено предгорье
И Лионель уже Ифрид.
О бесконечное лазорье!
Душа парит, паря, творит.

Эти стихи приходят мне всегда в голову при воспоминании о первично-рассветной встрече с Игорем Васильевичем.

Запрятавшись за красный тяжелый штоф завес, еще теплятся свечи, и при их бледных всплесках предо мной высокомерное, взнесенное к потолку лицо с мучного цвета слегка одутловатыми щеками и носом.

Смотришь, нет ли на нем камзола.

Перед тобой Екатерининский вельможа. Северянин сам чувствовал в себе эти даже наружные черты восемнадцатого века, недаром он несколько раз вспоминает о своем родстве с Карамзиным. Не беспочвенно это стремление выразить свои чувства в утонченных «галлисизмах». И только такой поэт мог возникнуть в Петербурге.

В Северянине большая тонность столицы, большое спокойствие. Выдержка и знание в себе цены. Северянин не торопится, он ждет, что собеседник выскажется первым.

Ему ведь так удобно за этим столом-скалой департаментского кабинета, если посетитель не находит, что сказать, то ободряющее:

«Как поживаете. Как ехали»

Или что-нибудь в этом роде.

Если вчера он почти намекнул Вам о своей дружбе, то сегодня, высокомерно выдвинув губу, посмотрит через вас своими, цвета зелено-вылинявшей балтийской волны, глазами.

Может быть, он не узнал Вас — (Вы сегодня надели новый костюм).

— Здравствуйте, Игорь Васильевич! не узнаете?

Взгляд балтийской волны упирается в корни Ваших прилобных волос. С невозмутимо холодным ледяным равнодушием:

— Нет. Я вас не забыл.

На такого человека сердечно полагаться нельзя — он занят только самим собой, он только «Эго-Северянин».

Я гений Игорь Северянин
Своей победой упоен
Я повсеградно обэкранен,
Я повсесердно утвержден.

После самых нежных и деликатных свиданий с Северяниным во всех газетах через неделю было напечатано и перепечатано известное «Кубо-футуристам».

Для отрезвления ж народа,
Который впал в угрозный сплин —
Не Лермонтова с парохода,
А Бурлюков на Сахалин.

Это через неделю после подписания им в «Рыкающем Парнасе» строк о Сологубе:

«Сологуб схватил шапку Игоря Северянина, чтоб прикрыть свой лысеющий талантик».

А эти строки были посвящены Сологубу после того, как Сологуб приветил первую «книгу» Северянина воспоминанием строк Тютчева:

Ты скажешь, ветреная дева
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.

«Громокипящий кубок...» — чересчур громоздко: грома и молнии нет, но теплое благоуханное рукопожатие вешнего дождя цветов, но девственно-сладостные жадные платки, но легкий танец поцелуйных ароматов, — все это было в первых книгах Северянина.

Сологуб «приветил» Северянина тогда, когда это сделала уже толпа издателей и ручеек курсисток. Когда в этом признании не было уже никакого открытия нового светила.

На небе русской литературы всем очевидная горела звезда лирика первой величины, когда Северянин через головы критиков и газет, готовых всегда замолчать, вдруг, сразу, стал модным поэтом, а издатели, купив право изданий за сотни рублей, продали книги в неслыханном тираже — до полусотни тысяч экземпляров.

Для сборника стихов 7 изданий в 2 месяца — небывалое для России. Сологубу было рискованно «приветить» предисловием фигуру более яркую, более звучащую в сердцах молодых, чем его личный творческий абрис, созданный усилиями многих лет труда, газет, тьмы соратников по перу, армии издателей толстых журналов, трудолюбием читателя, нашего прежнего русского читателя, ученика Протопопова, Скабичевского и Овсяннико-Куликовского.

* * *

Из личных встреч Северянина памятна еще одна, когда я посетил его в петроградской квартире.

Северянин в продолжение десяти лет, а может быть, и больше жил на Средней Подъяческой; это недалеко от центра, а вместе с тем, места здесь пахнут захолустно: домишки в два, не более в три этажа, крашенные в желтый екатерининский цвет; квартирные хозяйки — какие-то немки, из романа Достоевского, золотой крендель висит у ворот, а в окнах нижнего этажа цветет герань. Вход в квартиру со двора, каменная лестница с выбитыми ступенями — попадешь прямо в кухню, где пар от стирки и пахнет жареным, и пожилая полная женщина, темный с цветочками капот, проводит по коридору в кабинет Игоря Васильевича.

Если вы помните гравюру художника Наумова «предсмертный обыск у Белинского», то комната, изображенная художником, напоминает кабинет Северянина.

Один или два шкафа с книгами, не то кушетка, не то кровать, на столе, кроме чернильницы и нескольких листов бумаги, нет ничего, а над ним висит в раме под стеклами прекрасный, схожий с оригиналом, набросок углем и чернилом работы Владимира Маяковского, изображающей Игоря Васильевича.

Сам Игорь Васильевич сидит за столом, Виноградов, «оруженосец» Северянина, ходит по комнате. При Игоре Васильевиче всегда, долгое время или кратко, любимый им молодой поэт.

Северянин держит их при себе для «компании», они — тот фон, на котором он выступает в своих сборниках и во время поэзных вечеров своих.

За десять лет Северянин сменил много имен: здесь и зарезавшийся бритвой Игнатьев, и Сергей Клычков, и несчастливый сын Фофанова Олимпов, у которого Северянин, — все же надо отдать справедливость — многое позаимствовал, правда, усилив и по-северянински подчеркнув.

Издатель «Очарованного странника», Александр Толмачев, один молодой поэт с Кавказа Шенгели и, наконец, в 1918 году неразлучный с Северяниным какой-то серый блондин, которого Северянин нежно называл перунчиком. Перунчик мрачно пил водку. Северянин никогда не держал около себя людей с ярко выраженной индивидуальностью. Это были «субъекты», годные для (необходимых Северянину) случаев, это были хладнокровные риторы, далекие живости северянинской музы. Ходивший по кабинету Виноградов написал мне как-то несколько удачных строк, характеризующих, конечно, случайно мою мысль.

Моя душа чужда экзотики,
Где ярких красок пестрота.
В искусстве важен принцип готики —
Взнесённость, стройность, острота.

И вот во всем, что делали «эстетические оруженосцы» Северянина, взнесённость была, стройность тоже, но поэзии, увы! — Мало.

У Северянина хороши поза и манера держать себя: он умеет обольстительно ничего не делать, в нем всегда чувствуется скрытое, внутреннее «парение», всегда готовое перейти в творчество. Северянин пишет легко. При мне им были написаны два стихотворения. Одно в номере Симферопольской гостиницы, довольно никчемное:

В уютном номере провинциальной гостиницы...

Другое в Керчи после лекционного ужина, это известное:

Обожает тебя молодежь. —
Ты, даже стоя, идешь.

Написано оно было Северяниным после приятия больших доз алкоголя и участия действительно на месте заслуживающей поощрения «керченской» селедки.

Северянин пишет на отдельных листках, почерк пушкинского размаха, хвосты последних слов во фразах идут кверху; если верить наблюдениям графологии, то это обозначает самоуверенный властный характер, такой почерк был у Наполеона (а Чехов писал своих «Нытиков», потому что его собственная подпись, подобно японо-китайским письменам, падала сверху вниз).

Северянин в разговоре разочаровывает: он говорит неинтересно, то есть не настолько, как вправе от него ожидать по его исключительным стихам, и Северянин чувствует это.

Он любит декламировать стихи, но среди чужих, среди публики надо просить долго и прилежно, чтобы Северянин снизошел со своего величественного спокойствия и снисходительных улыбок. Северянин никогда не читает на «бис», если овация отсутствует; так, например, на поэзоконцерте в вышеупомянутой Керчи, прочитав одно стихотворение, он ушел со сцены, потому что публика, по его мнению, мало хлопала. Случилось это потому, что Керчь — глубокая провинция, в составе слушателей не имела тогда лиц, знакомых с творчеством Игоря Васильевича, мешали пониманию и эстетическому заражению футурные словечки Северянина, тогда еще новые, как, например, «окалошить», «осупружиться», «трижды овесененный» и тому подобные, вызывавшие смех, а также пение Северяниным своих стихов.

Северянин говорит речитативом, некоторые слова особо выполняя звуком, концы строф выполняются почти козетончиком. В публике, лишенной трепета поклонения, это могло вызвать непочтительное отношение.

Во время моего визита одиннадцатого февраля 1915 г. Северянин видел во мне, очевидно, человека, с которым, даже не споря, он все же был во внутреннем раздражении: он написал мне в тетрадь две строки:

Да, Пушкин мертв для современья,
Но Пушкин пушкински велик.

Северянинских стихов я не учил по книге, некоторые из них приходилось слышать по несколько раз в его чудесном исполнении, было это в аудитории московского Политехнического музея, переполненной юным воодушевлением молодежи, горящими глазами девушек, впечатлением совершающегося праздника красоты; случалось и в обстановке более интимной. И характерно, что аудитория Северянина, поклонники его, не критикующие, а наслаждающиеся, это юные, бодрые духом; все резонерствующие, к его великому несчастью, лишены возможности наслаждаться вешне-цветным дарованием поэта.

Из примеров такого рода запомнился мне перегруженный зал Политехнического музея, бесконечная масса голов, блистающих очей и, вдруг, как-то четко видишь где-то в третьем-четвертом ряду выткнулась шилом, редиской острая бородка и голова Бунина. На эстраде вдохновенный Игорь поет всех волнующую, захватывающую поэзу о Бельгии.

О, Бельгия, синяя птица
С глазами принцессы Мален.

А Бунин выткнулся из толпы, пожимая плечами, ничего не понимая, — ни того, что делается на эстраде, ни происходящего вокруг. Он сам не понимает того, что он — человек другого века, других вкусов, другого «верю и молюсь», чужим пришел на этот радостный пир Нового. Тщетно он ищет вокруг сочувствия своим улыбочкам и хихиканьям.

В одном доме, литературно и семейно близком Брюсову, мне пришлось видеть книгу «Громокипящий кубок» с пометками, деланными для рецензии. Каждая страница была испещрена вопросительными знаками, восклицаниями.

«Боже мой. До чего глупо?!» Или:

«Какая безвкусица!»

Из известных критиков Яблоновский только в марте 1918 г. выступил с публичной лекцией «От Пушкина к Северянину», надо знать, что Северянин в это время давал 16-й свой поэзоконцерт в Москве, а антрепренеры его не знали не переполненных сборов.

У критиков, не желающих признавать новое, существует ловкий маневр: они вначале ругательствуют, потом свирепо замалчивают, — как будто бы ничего не было, нет и не происходит, затем, когда уже стены вопиют, они выступают во всеоружии авторитета и говорят: «Да, но ведь он исписался».

«Еще в начале, он подавал надежды, но теперь это просто чушь».

Сказанное очень применимо к Северянину — у нас, вообще мечтают «хоронить заживо». Но я верю в творческий гений и аксиому: «в чувстве, как в море, бывают приливы и отливы».

Поэзия чувства и это применимо к каждому Творящему.

Несколько стихотворений Северянина увлекли меня и запомнились, если бы я даже этого не хотел. Первым было:

Каретка куртизанки в коричневую лошадь
По хвойному откосу спускается на пляж,
Чтоб ножки не промокли, их надо окалошить,
Блюстителем здоровья назначен юный паж.
Кудрявым музыкантам предложено исполнить
Бравадную мазурку. Маэстро, за пюпитр!
Удастся ль душу дамы восторженно омолнить
Курортному оркестру из мелодичных цитр.
Цилиндры солнцевеют, причесанные лоско,
И дамьи туалеты пригодны для витрин.
Смеется куртизанка. Ей вторит солнце броско,
«Как хорошо в буфете пить крем де-мандарин»!
За чем же дело стало? К буфету черный кучер!
«Гарсон, сымпровизируй блестящий файф-о-клок»
Каретка куртизанки опять все круче, круче
И паж к ботинкам дамы, как фокстерьер, прилег.

Из этого же цикла петроградской жизни восхитительно его же «Зизи».

Бесшумно шло моторное ландо
По островам к зеленому Пуанту,
И взор Зизи — певучее рондо,
Скользя в лорнет, томил колени франту.
Хрустит от шин заносчиво шоссе,
И воздух полн весеннего удушья;
В ее душе осколки строф Мюссе,
А на лице обидное бездушье.
«Зизи, Зизи, уже ль тебе не жаль,
Не жаль себя, бутончатой и кроткой,
Иль, может быть, цела души скрижаль
И лилия не может быть кокоткой?
Останови мотор, сними манто,
И шелк белья — бесчестья паутину
Разбей колье и, выйдя из ландо,
Смой наготой муаровую тину.
Что до того, что скажет пустота
Под шляпками, цилиндрами и кепи?
Что до того! Такая нагота
Великолепней всех великолепий.

Эти два стихотворения дают переживания женской души. Второе также владычествует над нашим днем, как «Убогая и нарядная» в свое время, но времена теперь не Некрасовские; столица того времени — тихая провинция, разница переживаний: что тащиться в коночке со звонками или же войти в элегантный поместительный вагон трамвая.

Но поэты XIX века не сумели так раскрыть до предела женскую душу, как это сделал Северянин в этом стихотворении:

День ало-сиз. Лимонно-листый лес
Драприт стволы в туманную тунику
Я в глубь иду под осени берсез,
Беря грибы и горькую бруснику.
Кто мне сказал, что у меня есть муж
И трижды овесененный ребенок?
Ведь это вздор! Ведь это просто чушь!
Ложусь в траву, теряя пять гребенок.
Душа поет под осени берсез,
Надежно ждет и сладко больно верит,
Что он придет, галантный мой Эксцесс,
Меня возьмет и девственно озверит.
И утолив мой алчущий инстинкт,
Вернет меня к моей нездешней яви.
Оставив мне незримый гиацинт
Святее верб и хризантем лукавей.
Иду, иду под осени берсез,
Не находя нигде от грезы места;
Мне хочется, чтоб сгинул, чтоб исчез
Тот дом, где я — замужняя невеста.

Эта необычайная сила анализа переживаний женской души сделала Северянина кумиром молодых душ.

Это было на концерте в Медицинском Институте,
Я стремился на эстраду, девушками окруженный.

Это сделало Северянина, наперекор всем критическим выкладкам, модным поэтом салонов, где владычествует утонченность изысканности и искусственности женской души.

Но меня всегда удивляло, что поклонники Надсона, застрявшие в проселке Некрасова, проглядели в кумире столичных девиц и дам, как ни в ком, звучащие нотки любви к ближнему и большой сердечной отзывчивости:

Весенний день горяч и золот,
Весь город солнцем опьянен,
Я снова — я, — я снова молод,
Я снова весел и влюблен.
Душа поет и рвется в поле
Я всех чужих зову на «Ты»,
Какой простор, какая воля,
Какие песни и цветы!
Скорей бы — в бричке по ухабам,
Скорей бы в южные луга
Смотреть в лицо румяным бабам,
Как друга, целовать врага!
Шумите, вешние дубравы,
Расти, трава, цвети, сирень,
Виновных нет! Все люди правы
В такой благословенный день!

Игорь Северянин дал несколько пейзажей незабываемой тонкости, чувство природы ставит его в ряд лучших мастеров этого рода. Мне приятно, что я могу в конце этого напоминания о Северянине поделиться одним стихотворением, неизвестным в Сибири:

Мы ехали с тобою в бричке
Проселочной и столбовой;
Порхали голубые птички,
Был вечер сине-голубой.
Из леса выбежала речка
И спряталась, махнув хвостом,
О, речка, речка, быстротечка,
О, призрак, выросший кустом!
Плясали серые лисички
На задних лапах «па-дэ-грас»,
Мы ехали с тобою в бричке
И грезили в который раз?
Навстречу нам ни человека,
Безлюдье мертвое и тишь!
Лишь, разве, хата дровосека,
Да, разве, ель да, разве, мышь.
Смотрю — глаза твои синеют,
И бледный лик поголубел,
Но губы ало весенеют
Затем, чтоб я их алость пел.
Не по желанью, — по привычке,
Нам надо двигаться с тобой,
А потому мы ездим в бричке
Проселочной и столбовой.

Северянин велик, как мастер тонких мимолетных эскизов, длиной не более двух-трех десятков строк. Он мастер многое выразить кратким.

Попытки Северянина написать пьесу или поэму были обречены на неудачу.

Прозаических произведений, написанных им, - нам неизвестно.

Северянина настолько представляешь всегда вооруженным ритмом и рифмой, что, когда попадаются на глаза несколько строк прозы (предисловия к стихам, подписанные его именем), то не принимаешь их, думаешь: это писал не Северянин.

Комментарии

Печатается по: Голос Родины. Владивосток. 1920. 26сент.; 3 окт. Опубл. в кн.: Бурлюк Д. Памятные встречи / Сост., вступ. ст., примеч. Л. А. Селезнева. М., 2005.

Бурлюк Давид Давидович (1882—1956) — художник, поэт, издатель, организатор выступлений кубофутуристов. Участвовал в турне футуристов зимой 1913—1914 гг. После Октябрьской революции выступал в московском Кафе поэтов вместе с Маяковским и Каменским, участвовал в выборах короля поэтов на вечере в Политехническом музее. Весной 1918 г. с лекциями и выставками картин отправился в Сибирь и на Дальний Восток. В 1922 г. эмигрировал через Японию в США. В середине 1920-х гг. Д. Д. Бурлюк писал Игорю Северянину из Нью-Йорка:

Дорогой Игорь Васильевич!
Буду очень счастлив, если вы пошлете мне ваши книги (все, какие сможете). Взаимно обещаю выслать вам все свои издания, а также мемуары о Вас и В. Маяковском, что были напечатаны в Нью-Йорке. Я читал на вечерах часто и много ваши поэзы; в лекциях касался вашего творчества.
О вас сохранил до сих пор самые лучшие дружеские памятования Ваш
David Burliuk.

«Я остановила первого оленя у юрты...» — «Юг на Севере» (1910). Бурлюк воспроизвел стихотворение, как и все последующие, по памяти с погрешностями. Точнее:

Я остановила у эскимосской юрты
Пегого оленя, — он поглядел умно.
А я достала фрукты
И стала пить вино.
И в тундре — вы понимаете? — стало южно...
В щелчках мороза — дробь кастаньет...
И захохотала я жемчужно,
Наведя на эскимоса свой лорнет.

«Да Пушкин мертв для современья...» — «Поэза истребления» (1914). Точнее: «Да, Пушкин стар для современья, / Но Пушкин — Пушкински велик!»

«Нежные. Вы любовь на скрипки ложите...» — из пролога поэмы Маяковского «Облако в штанах». Точнее: «Любовь на литавры ложит грубый».

Маяковский сообщал мне о крымском турне... — см. воспоминания В. Баяна (Сидорова).

«Не неси даров» — об истории этого экспромта Маяковский вспомнил в 1929 г., когда В. И. Сидоров (Вадим Баян) прислал письмо по поводу того, что в пьесе «Клоп» отрицательный персонаж носил имя «Олег Баян» и приводил как плагиат двустишие: «Олег Баян / От счастья пьян». Маяковский ответил: «17 лет тому назад, организуя, главным образом для саморекламы, чтение стихов Северянина (с которым неожиданно для вас приехал и я), вы отрекомендовались — Сидоровым, по стихам — Баяном; на вопрос о причинах такой тенденциозной замены — сообщили:

"К Сидорову рифму не подберешь, а к Баяну сколько угодно, — например, находясь в гостях у Тэффи, я сразу писнул в альбом:

Вадим Баян
от Тэффи пьян".

Я вас успокоил насчет Сидорова, немедля предложив рифму:

Господин Сидоров,
Тэффи не носи даров».

(Маяковский В. В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 12. М., 1959. С. 194-195).

«...юнью дерзкий...» — «Гризель» (1913). Точнее:

Победой гордый, юнью дерзкий,
С усладой славы в голове,
Я вдохновенно сел в курьерский,
Спеша в столицу на Неве.

Сологуб схватил шапку Игоря Северянина... — Имеется в виду приглашение Северянину участвовать в совместном турне с Сологубом и Чеботаревской в марте 1913 г. (для оживления программы).

«Ты скажешь, ветреная дева...» — из стих. Ф. И. Тютчева «Весенняя гроза». Точнее:

Ты скажешь — ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.

Перунчик — такое прозвище дал К. М. Фофанов поэту и управляющему гатчинским птичником Петру Андреевичу Ларионову (1889—?). Северянин посвятил П. Ларионову стих. «Перунчик» (1914): «Я хочу, чтобы знала Россия, / Как тебя, мой Перунчик, люблю...» См. также раздел посвящений.

В уютном номере симферопольской гостиницы... — «В гостинице» (Симферополь. 1914. Январь). Точнее: «В большом и неуютном номере провинциальной гостиницы...».

«Обожает тебя молодежь...» — «Восторженская поэза» (Керчь, 1914). Точнее: «Восторгаюсь тобой, молодежь!»

...выткнулась шилом, редиской острая бородка и голова Бунина. — Исходя, по-видимому, из этих впечатлений, Бунин отмечал, что имя Северянина «знали не только все гимназисты, студенты, курсистки, молодые офицеры, но даже многие приказчики, фельдшерицы, коммивояжеры, юнкера...» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 9 т. М., 1967. Т. 9. С. 298). Но знакомство Бунина и Северянина состоялось только во время визита Бунина в Таллин в мае 1938 г. Северянин вспоминал в очерке «Моя первая встреча с Буниным»: «10 мая 1938 г. я поехал из Саркуля в Таллин на лекцию Бунина, совершавшего поездку по государствам Прибалтики. В России и в эмиграции я лично с ним никогда не встречался, всегда ценя его как беллетриста, а еще больше как поэта. В Тапа наш поезд соединялся с поездом из Тарту. Закусив в буфете, я вышел на перрон. В это время подошел поезд из Тарту. Из вагона второго класса вышел среднего роста худощавый господин, бритый, с большой проседью, в серой кепке и коротком синем пальто с поднятым воротником: был серенький прохладный день с перемежающимся дождем. Я сразу узнал Бунина, но еще медлил к нему подойти, убеждаясь. Путник, заложив руки в карманы, быстро прошел мимо меня, в свою очередь внимательно в меня вглядываясь, сделал несколько шагов и круто повернулся. Я приподнял фуражку:

— Иван Алексеевич?

— Никто иной как Игорь! — было мне ответом...» (Северянин. 5, 149).

«Каретка куртизанки в коричневую лошадь...» — «Каретка куртизанки».

Точнее: в строке 6 — «Бравадную мазурку».

«Зизи» — Точнее: в строке 5 — «Хрустит от шин заносчиво шоссе»; в строках 8—9 — «А на лице обидное бездушье. / «Зизи, Зизи, тебе себя не жаль».

«Лимонно-листый лес...» — "Berceuse осенний" (1912). Точнее: в строках 3-4 - «Я в глушь иду под осени berceuse, / Беру грибы и горькую бруснику»; в строках 8—10 — «Ложусь в траву, теряя пять гребенок. / Поет душа под осени berceuse / Надежно ждет и сладко-больно верит»; в строке 12 — «Меня возьмет...»; в строке 14 — «Вернет меня к моей бесцельной яви».

«Весенний день горяч и золот...» — «Весенний день» (1911). Точнее: в строке 2 — «Весь город солнцем ослеплен».

Попытки Северянина написать пьесу или поэму были обречены на неудачу. — Бурлюку были неизвестны три автобиографических романа в стихах, пьеса и ряд очерков Северянина, опубликованных в 1920—1930-х гг.

Copyright © 2000—2024 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.